Случалось, я тоже начинал говорить, когда он замолкал; я рассказывал ему о Равенне, о ее осторожном дворе, о власти и моих юношеских аппетитах; я поведал ему о своем детстве. Не знаю, слушал ли он. Но однажды на широком склоне по левую руку от нас лучи заходящего солнца играли на стальной листве густой оливковой рощи, одевая в чешуйчатые доспехи бездвижные оливковые легионы, подобно готским катафрактам[13]; а потом легкий ветерок привел в движенье эту армию, которая все равно не могла бы одержать победу над ночью; и низкорослые ослики послушно семенили меж деревьями; и я вдруг заговорил о Плацидии. О смуглокожей беспощадной Плацидии, которая умудрилась свести в могилу готского короля и галльского патриция и теперь делила ложе со своим братом Гонорием и правила вместо него Западной империей. Я рассказал о моей первой встрече с этой статуей, с этой пирамидой из дамасского шелка, золототканой парчи, жемчугов и драгоценных каменьев, посреди которых сверкали глаза; эти глаза и были Империей. Оливковые деревья слились в темную массу, в небе начали зажигаться звезды. Он повернулся ко мне и смотрел на меня в темноте не мигая; набрав в легкие воздуха, он произнес: «Я пел эпиталаму [14]на ее свадьбе с готским царем Атаульфом».
Он отвернулся. Мелкая дрожь сотрясла его тело. Это был смех.
Свадьба в Нарбонне, понятное дело, была маскарадом. Все участники действа не свои разыгрывали роли, а те, которые в жизни сыграть не довелось; все были исполнены убогого, шутовского пафоса, являя собой зрелище унылое и мрачное. Титул царя готов после смерти Алариха потерял свой статус, что вскорости доказали на деле заговорщики из Барселоны, в том убедив всех острием клинка. Дочь императора Феодосия, родившаяся в пурпуре, долгое время бывшая заложницей при обедневшем дворе, Плацидия стала теперь куклой беспомощного правителя, над которым она властвовала безраздельно. Римские епископы были готовы на любое вероотступничество, лишь бы только угодить арианским варварам. Что касается низшего слоя готских военачальников, то они, неловко путаясь в длинных тогах, изумленно взирали на патрицианок с подведенными глазами, чьи движения были манерны и жеманны, как у куртизанок. И хотя музыкант тоже был не на своем месте, это не мешало ему делать свое дело: он, как и надлежит, пел эпиталаму, руководил пением хора и исполнением танцев, сочинял и тут же исполнял хвалебные гимны; возможно, благодаря обольстительным звукам лиры, он невольно облагородил гнусную ложь сочетания браком Рима и варварских племен. Этот пышный маскарад должен был стать звездным часом в судьбе приглашенного музыканта, и на самом деле смеяться тут было не над чем, теперь, когда он заканчивал жизнь обыкновенным стариком и на руке его не хватало двух пальцев.
Я сказал ему это с бездумной жестокостью. Я чувствовал холод меча на своем бедре. Я вспомнил на одно мгновенье раненого пирата, что мучительно умирал на палубе под палящим солнцем: у него была пробита печень, и, когда я из жалости решил его прикончить, он взглянул на меня страшным взглядом. Ночь была темна, и стрекот цикад смолк; море билось внизу, не находя покоя; рядом со мною старик прерывисто дышал и уже не смеялся. Он долго молчал, возможно, он думал о жалких, но сладостных празднествах в убранной пышно Нарбонне, о звонких фонтанах, струящихся в мраморных чашах, об эпиталаме — банальном наборе известных сюжетов, одетом в звучные, пышные фразы, — но все же то была им исполненная эпиталама. Я понимал, что смеялся он не над этим. Но я был молод и не хотел ничего знать; встав, я собрался идти; он удержал меня за рукав туники и мягко заставил сесть снова; тоном дружеским, почти серьезным он произнес: «Главным событием в моей карьере, если это была карьера и вообще можно так сказать, оказалась смерть Алариха».
Алариха он встретил у галлов. Стоял сентябрь; он играл на виллах к северу от Лиона; племена готов с каждым днем подходили все ближе, сея тревогу. Вокруг царила бархатная осень, природа дышала негой, по утрам солнце вставало сквозь зеленую дымку; неизбежность зимы и вторжения варваров, привкус лета, клонящегося к закату, вместе с остатками надежды подталкивали патрициев к щедрости, к женским ласкам, к широким бессмысленным жестам; они швыряли кошельки с золотыми монетами под ноги босым танцовщицам. Однажды ночью на вилле близ Отёна, когда музыка силилась отсрочить грядущие беды, во дворе раздался топот копыт: пред всеми явились всадники, облаченные в кольчуги, в шлемы, изображающие лесных чудищ с разинутыми глотками, увенчанные сучьями и крестами; из передней, куда они явились, освещенные сзади факелами, что держали маленькие прислужники, они казались лесными духами, страшными рогатыми оленями; они потребовали ночлега на языке Рима; ни у кого не хватило смелости или глупости им отказать. Когда настал следующий день, под эскортом рогатых воинов музыканты ушли по тропинкам в готский лагерь развлекать царя. Он сказал мне, что до конца своих дней будет помнить то шествие под сенью буйно-зеленых, теперь уж навеки исчезнувших галльских лесов на исходе лета, когда на тропинках, прячущихся в глухих тенистых зарослях, появлялись лесные олени и сами вели вас к опушкам, которые без их помощи вам ни за что не найти; и на этих светлых прогалинах, под чистым высоким небом, вам виделся восседающий на троне величественный Лесной Царь; иль, может, под кронами душистого орешника трон пустовал, и тогда лесная тишина становилась истоком всякой музыки, чье рождение бесконечно откладывается до прихода музыканта, и сдерживаются песнь и слезы. Да нет же, ведь это к Хозяину антиохийской рощи спешили тогда всадники средь райских галльских кущ.