— Господин доктор, вы уже основательно ознакомились с состоянием здоровья моего зятя, уверены ли вы в том, что он в каземате, ну… стал безумным?
— Господин Меттик, разве же не в силу этого обстоятельства его императорское величество милостиво освободил господина фон Бока?
— Кхм… А разве не потому — как говорят — наш прежний государь заточил его в крепость, что он уже тогда был безумен?
— А разве это вызывает у вас сомнение?
— Да. Как же в этом случае он мог потерять разум в тюрьме?
— Не хотите ли вы, случайно, спросить об этом у меня?
— Именно. А что по этому поводу полагаете вы?
— Господин Меттик, а вы не считаете, что — кхм-кхм — во всяком случае врачу надлежит от подобных суждений воздерживаться?
— Значит, вы считаете, что он в здравом уме?
Доктор Робст вытянул губы трубочкой, растопырил согнутые пальцы и, подобно двум чашам, поднес руки на уровень глаз.
— Господи боже, что значит в здравом уме?!
Во всяком случае в жизнь сестры и ее мужа я не суюсь. Все эти три недели я гулял, читал, катался верхом. Ездил в Рынка осматривать зеркальную фабрику господина Амелунга. Управляющий подарил мне (разумеется, из угодничества) большое зеркало в раме мореной березы. Я же — как-никак — член семьи владельцев Выйсику… Но я держусь от этой семьи подальше. Пусть Ээва поступает как умеет или как находит нужным, а мне и тогда, десять лет назад, рядом с ними было не по себе и неуютно, тем более теперь, когда их жизнь стала совсем для меня непонятной.
И все же — именно из-за этой непонятности — после ухода Риетты я спустился вниз и постучал в кабинет Тимо, смежный с малой желтой гостиной.
Его кабинет — небольшая высокая комната, равная, пожалуй, одной шестой части желтой гостиной. Выбеленный известью потолок. Светло-серые с золотой полоской обои. Секретер красного дерева, книжные шкафы, стол для рисования, на нем огромный глобус, кушетка, перед ней столик. Справа от двери в гостиную — камин.
Тимо и Ээва сидели вдвоем на кушетке перед маленьким круглым столиком, под двумя гравюрами Клода Лоррена, — о девятилетней давности долге за них в сумме девяноста рублей напоминает таллинский антиквар Арранцо в полученном позавчера письме. Значит, об освобождении Тимо, если это можно так назвать, известно и в Таллине!
Ноги Тимо под столом были укрыты клетчатым пледом, Ээва наливала кофе в чашки синего пыльтсамааского фарфора.
— Садись. Я тебе тоже налью.
Я сел в кресло, стоявшее напротив. Из посудной горки Ээва достала для меня третью синюю чашку. И я только тут заметил, как она все еще по-девичьи стройна. Как изящно, плавно она двигалась в своем платье благородного серого шелка. Благодаря серому платью две узкие серебряные полоски у нее на висках казались кокетливой скромной диадемой. Даже самые искушенные в искусстве украшений дворянские дамы вынуждены были бы признать, что крохотная камея у Ээвы на груди была превосходно подобрана к цвету волос и ее удивительно свежему лицу.
На Тимо был темно-зеленый домашний сюртук. Бреясь, он порезался и смазал ранку йодом, и теперь пятно от йода на его бледном подбородке казалось желтым отпечатком пальца. Он смотрел на меня с интересом и спокойно. Я спросил:
— Nun — wie fühlen Sie sich?[10]
Его пестрые с проседью брови взметнулись. Я заметил, что за эти три недели кожа на лице у него заметно посвежела, да и лицо могло показаться даже молодым (ибо Тимо явно уже успел согнать верховой ездой по крайней мере двадцать фунтов), но острые усы были почти совсем седые. Он сказал с печальной иронией, по-эстонски:
— Якоб, с императорским полковником ты был на «ты». А с императорским безумцем тебе уже быть на «ты» не подобает?
Я рассмеялся, отхлебнул кофе, набрался было духу, но все же так и не решился прямо спросить, что это за история с его безумием.
Чем больше мы говорили, тем тверже было у меня впечатление, что он в здравом уме. Тимо сказал Ээве, которая завтра должна была уехать на неделю в Тарту:
— Не забудь, Китти. Побывай у Андреса на Домберге и привези мне «Утопию» Мора. Но на латыни и на английском не бери. Возьми на немецком. Чтобы ты и сама могла ее прочитать.
Ээва подошла к Тимо сзади и провела ладонью по его волосам, я не видел ее лица, но видел ее руку и почувствовал (все так же с некоторой неприязнью) странную страстность и боль в движении ее руки от его затылка ко лбу; рука ее погружалась в его волосы, противилась и льнула, отталкивала и привлекала к себе — точно так же, как девять лет назад, только теперь волосы у ее мужа были седые.