Вчера Тимо выглядел гораздо более здоровым, чем две недели назад. За это время он несколько раз даже ездил верхом на озеро Вырстьярв купаться (я не спросил, с разрешения или без). Это ведь на расстоянии больше двух десятков верст. Часов в семь, когда мы уже поужинали втроем (весьма легко, как это у них принято, — тонкие бутерброды с зеленым амбертамским сыром, салат из сельдерея и чай) и после того, как Тимо заставил маленького Юрика запомнить четыре английских слова (celery, celebrity, purpose, persistence)[31] и мальчик ушел в свою комнату дочитывать приключения Телемаха, Тимо позвал меня и Ээву к роялю и устроил для нас получасовой концерт.
Я, конечно, отнюдь не знаток. Но я слышал, что господин Латроб — а он ведь в этом разбирается — по-прежнему считает игру Тимо превосходной. Кстати, и память у него безупречная. Ибо в заключение он стал играть что-то мне знакомое, что я тщетно пытался узнать, оборвал, не закончив, и спросил Ээву:
— Узнаешь, что это?
Ээва кивнула. Как-то многозначительно. И Тимо сказал, обращаясь ко мне:
— Это последняя вещь, которую я играл здесь на этом рояле девять лет тому назад. «Трагическая симфония» Шуберта. Видишь, на какие фокусы способна жизнь.
Мы перешли из гостиной в кабинет. Ээва села за пяльцы. Мы с Тимо закурили трубки. Я спросил:
— Как тебе было там, в Шлиссельбурге?
Я заметил, что Ээва бросила на меня из-за пялец несколько испуганный и укоризненный взгляд. А Тимо взял в руку пенковый чубук, выпустил большое облако дыма, которое заклубилось в вечернем свете, шедшем из сада, и сказала вслед облаку:
— Когда как. Я и там играл Шуберта.
— То есть?., где это там?..
— В каземате.
Я рассмеялся.
— На краешке койки?
— На императорском фортепиано.
Я даже содрогнулся. От отчужденности, которая неизбежно возникает, когда собеседник начинает говорить нечто противоречащее здравому смыслу.
Боже мой, когда летом двадцать первого года Ээва через брата Тимо Георга наконец узнала, что все это время Тимо содержался в Шлиссельбурге, она стала добиваться сведений об условиях жизни заключенных. За эти годы она, правда, получила от Тимо несколько писем. Но где и в каких условиях он находился, в этих письмах, само собой понятно, не говорилось ни слова. Между прочим, весной двадцать первого года мы с Ээвой даже ездили в Шлиссельбург. В надежде (или скорее в тревоге), что вдруг Тимо содержится в тюрьме именно за этими стенами. Но поскольку у нас не было разрешения пройти в крепость, ни один лодочник не решился перевезти нас из города на остров (это было им явно запрещено), и нам не удалось попасть на прием к генерал-майору Плуталову, чтобы спросить о Тимо. Так что от нашей поездки прок был лишь тот, что мы собственными глазами видели этот остров и громадные топорные башни на нем, мы пытались представить себе, каково же могло быть там, в этой огромной каменной чаше, среди льда и воды. Летом, после того как Георг добился для нас ясности, Ээва отыскала в Петербурге конопатого генерала Плуталова, и — в точности как с фонвизинскими героями — сама фамилия свидетельствовала, что он за человек. Но что Ээва могла услышать от него или от его адъютанта?! Что государственные преступники живут в Шлиссельбурге прямо как у Христа за пазухой. Помещения достаточно светлые и просторные, никакой чрезмерной сырости, здание хорошо отапливается, питание более чем достаточное. А что до режима, так: «Режим, милостивая государыня, разумеется, таков, какого они заслужили своими преступлениями». Так что даже по генералу Плуталову до игры на фортепиано было далеко. Но Ээва на этом не успокоилась. Она разыскала одного вышедшего в отставку плуталовского тюремного сторожа, как я понимаю, одеревеневшего на своей должности бесчувственного старика, но обуреваемого жадностью получить деньги на водку и поэтому склонного к откровенности. Этот нарисовал картину совсем иную: фундамент двухсотлетних, саженной толщины стен заложен в грунтовых водах этого плоского острова, и конечно же стены пропитались водой, как губка. Долгой зимой на озерном ветру они настолько промерзают, что все лето изнутри от них веет холодом. А ведь ледяной погреб предохраняет мясо от гниения, ха-ха-ха. Камеры как низкие подвалы для хранения репы. В камере — койка, табурет, стол, параша. Книги — только молитвенник…
Так что вчера вечером в первое мгновение я не знал, как мне следует отозваться на слова Тимо по поводу фортепиано. Я бросил на Ээву беспомощный взгляд и сказал Тимо насмешливо, наугад: