И вот здесь же оказался тайник, который придает мне смелость (да вдобавок еще меня и подстрекает!) заниматься дневником в таком доме, как наш. Потолок в моем эркере довольно низкий, ниже, чем в комнате, дощатый, выкрашенный белой краской. Однажды, стоя у стола, я случайно поднял руки и надавил на потолок: край одной потолочины скрипнул и приподнялся, будто открылась крышка узкого ящика. Когда я убрал руку» доска снова легла на свое место и больше уже не поднималась. Я долго мучился, пока не установил, в чем тут фокус. Правая доска приподнимается только в том случае, если одновременно нажимаешь на левую, их соединяло какое-то тайное, устроенное над потолком приспособление из двух кусков дерева и пружины. Я просунул руку в узкое отверстие в потолке и нащупал там полое пространство, как бы ящик в два локтя длины и в две или три пяди ширины. Рука не обнаружила там ничего, кроме пыли и паутины, я сразу сообразил, что это идеальное место, чтобы, схватив со стола дневник, молниеносно его спрятать…
Вижу, что вчера начал писать о характере и волосах сестры, но не закончил. Да, у Ээвы от природы красивые, но все же обычные волосы, такие в хольстреских деревнях встречаются довольно часто. Любители изысканных слов называют их, как я слышал, светлыми тициановскими. Многие люди, начни я это утверждать, мне бы не поверили. Но я-то отлично помню, как в первую годовщину ареста Тимо, то есть 19 мая 1819 года, когда Ээва вышла из своей спальни к завтраку, мы ее не узнали: накануне вечером она выкрасила волосы — и они напоминали угольно-черный флаг. Помню, что, когда ей принесли Юрика (ему тогда было восемь месяцев) и она хотела дать ему грудь, малыш не узнал матери и стал истошно кричать… И всем нам было не по себе. Я спросил:
— Для чего ты это сделала?
И Ээва ответила: «Для того чтобы мне самой и всем нам было памятно, что они со мной сделали».
Кстати, когда я пишу «всем нам», то это значит: доктору Робсту, Кэсперу, Лийзо и мне, потому что никого больше в поместье в это время не было. Георг и Карл, братья Тимо, находились при полках, один в Петербурге, другой в Митаве, сестра его Элизабет четыре года как была замужем и уже два года на нашем горизонте не появлялась. Говорят, что ее Петер, то есть Петер Цёге фон Мантейфель, владелец эстонского поместья Вана Харми, запретил жене общаться с семьей брата — государственного преступника, тем более что жена этого государственного преступника представляла собою нечто непонятное, невозможное, шокирующее, иными словами — была крестьянской девушкой…
А свои угольно-черные волосы, этот траурный флаг, Ээва носила все девять лет. С гордостью, вызовом, нарочито — я это понимаю, хотя должен сказать, что подобные экстравагантности могут себе позволить только женщины, но и у них они мне не по душе. Вечером, накануне того дня, когда Тимо привезли к госпоже Лерберг, Ээва попросила у нее крепкого уксуса, положила в него какие-то травы и смыла с волос черную краску. Она и на свидание к Тимо в Петропавловскую крепость ходила с черной головой, но на свободе хотела его встретить такой же светловолосой, какой была прежде. На свободе в той мере, в коей то бытие, которое ей, или им, или всем нам было уготовано, надлежит называть свободой… Как бы там ни было, но что-то невозвратно ушло, и это видно хотя бы из того, что виски у Ээвы седые, хотя ей нет еще и тридцати.
Здесь же, 31 мая, вторник
Наверно, для того чтобы необычайные события нашей жизни могли быть более понятными будущему читателю моих записок, мне следует познакомить его с предысторией. Попытаюсь рассказать ее здесь возможно короче.
Мы все, Ээва, я и еще двое младших детей, наши брат и сестра, рано умершие, притом одновременно, от какой-то горловой болезни, родились на вильяндиской земле в маленькой крестьянской усадьбе Каннука нашего отца Петера, в деревне Тёмби, принадлежавшей казенной мызе Хольстре, которую арендовал господин фон Берг. Ээва в 1799-м, а я в 1790 году. Помню, что, когда я был уже довольно большим мальчиком, наш отец несколько лет служил на хольстреской мызе кучером, отчего ему стало много труднее справляться с крестьянской работой, и он упросил генерала Берга освободить его от кучерских обязанностей, но все же оставить нам Каннука.
До весны 1813 года мы жили обычной жизнью крестьянских детей, потом — деревенской молодежи. С одной только разницей: отец, что не в каждой крестьянской усадьбе встречается, рано начал учить нас грамоте, сперва мы только читали, а потом выучились писать буквы. Делали мы это куском угля по бересте, позже нам доверили лист бумаги и гусиное перо, и вскоре, если бы только нам давали достаточно бумаги, мы способны были бы целыми страницами переписывать катехизис или книгу проповедей. В детстве я был тщедушен и маловат ростом, но оттого, как говорил отец, что я яростно, до седьмого пота трудился, вырос крепким мальчиком и так преуспел в своем возмужании, что отец все чаще стал поговаривать о том, чтобы передать усадьбу в мои руки.