Я некоторое время размышлял, а потом ответил:
— По своим симпосиям ты прекрасно знаешь, Луций, о чем бахвалятся молодые люди. Чем более они робеют в женском обществе, тем громче вещают о своих мнимых победах, как только хлебнут немного вина. Ты говоришь, слухи проникли и за границу? Но это кажется мне убедительным доказательством того, что кто-то с умыслом распространяет их. Чем грубее ложь, тем легче ей верят. Человек по природе своей существо легковерное, и как раз такую ложь, волнующую развращенные умы, люди охотнее принимают за правду. Луций покраснел.
— У меня есть другое объяснение, — пробормотал он дрожащим голосом. — Возможно, Мессалина и впрямь была невинной девушкой, когда ее четырнадцати лет от роду выдали за опустившегося пьяницу Клавдия, который был втрое ее старше и презирал даже собственную семью. Клавдий сам развратил Мессалину, дав ей выпить мирры, отчего она стала нимфоманкой. Учти, император уже дряхлый старец и поэтому на многое смотрит сквозь пальцы. Ни для кого не секрет, что он требует от Мессалины, чтобы она постоянно присылала ему наложниц, причем чем моложе, тем лучше. Хотел бы я, правда, знать, зачем они ему нужны, ну, да это уже другой вопрос… Мессалина, плача, поведала об этой прихоти мужа одному человеку, имени которого я называть не буду, но которому полностью доверяю.
— Мы друзья, Луций, — сказал я. — Но ты знатного происхождения, сын сенатора и поэтому не решаешься говорить откровенно даже со мной. Я знаю, что после убийства Гая Юлия сенат уже со всем было решился вернуться к республиканскому правлению, но тут преторианцы, грабя Палатин, обнаружили Клавдия, дядюшку покойного, дрожащего от страха за какой-то портьерой, и быстренько про возгласили его императором, потому что он был единственным, кто имел на это наследное право. Это настолько давняя история, что она уже больше никого не смешит. Так что меня не удивляет, что Клавдий доверяет своим вольноотпущенникам и матери своих детей больше, чем сенату.
— Выходит, тиран тебе дороже свободы? — горько спросил Луций.
— Республика, управляемая сенаторами и консулами — это не то же самое, что свобода и власть народа; в таком государстве господствует аристократия, грабятся провинции и ведутся гражданские войны — вот чему учит меня история. В общем, исправляй-ка ты лучше римские нравы и не пачкайся в политике.
Луций весело рассмеялся.
— Того, кто с молоком матери впитал республиканские идеалы, твои слова здорово бы рассердили, — сказал он. — Но, возможно, ты прав, республика — это всего лишь кровавый пережиток прошлого. Ладно, я послушаюсь тебя и вернусь к своим книгам. Так я, во всяком случае, не причиню никому вреда… И прежде всего — самому себе.
— А Рим пускай и дальше кишит навозными мухами, — сказал я. — И мы оба, ты и я, не станем мешать им плодиться.
Высшей честью, которой я был удостоен, пока, томясь, лежал больной и весь во власти мрачных мыслей, было посещение нашего дома предводителем юных всадников десятилетним Луцием Домицием. Он пришел со своей матерью Агриппиной, стараясь не привлекать к себе особого внимания и даже заранее не оповестив меня. Мать и сын оставили носилки и свиту около ворот и направились ко мне в комнату, чтобы выразить свое сочувствие в постигшем меня несчастии. По дороге им встретился Барб, временно исполнявший обязанности привратника; он по своему обыкновению был пьян и крепко спал. Домиций в шутку ткнул его кулаком и прокричал слова команды, отчего ветеран, толком так и не проснувшись, вскочил, вскинул руку для приветствия и проорал: «Ave, Caesar Imperator!»[31].
Агриппина настороженно спросила его, почему это он вздумал приветствовать ее мальчика как императора. Барб отвечал, что он спал и ему приснилось, будто центурион ударил его по голове жезлом. Когда же он открыл глаза, то в лучах полуденного солнца ему привиделась всемогущая богиня Юнона и император в сверкающих доспехах, объезжающий свои войска. Барб окончательно пришел в себя лишь после того, как узнал Луция Домиция и догадался, что Агриппина, эта величественная красавица, и есть мать мальчика.
— Значит, я не ошибся, — льстиво сказал он. — Ты же сестра императора Гая Юлия, а император Клавдий — твой дядя. Со стороны Божественного Юлия Цезаря ты происходишь от Венеры, а со стороны Марка Антония — от Геркулеса. Неудивительно, что я отдал твоему сыну высшие почести.
Тетушка Лелия очень растерялась при виде таких знатных гостей. Она примчалась ко мне в съехавшем набок парике и принялась лихорадочно поправлять мою постель, приговаривая, что нехорошо было со стороны Агриппины не предупредить заранее о своем визите. Тогда она, тетушка, имела бы возможность достойно приготовиться к встрече. Агриппина же резонно возразила:
— Ты прекрасно знаешь, дорогая Лелия, что со дня смерти моей сестры Юлии для меня безопаснее всего вообще не делать никаких официальных визитов. Однако мой сын хотел непременно повидаться с Минуцием Лауцием, вот мы и приехали пожелать ему скорейшего выздоровления. Твой племянник — настоящий герой.
Живой, чрезвычайно располагающий к себе и, несмотря на свои огненные волосы, красивый мальчик застенчиво подошел поближе, чтобы поцеловать меня, и тотчас отступил, восторженно воскликнув:
— Ах, Минуций! Более чем кто-либо другой ты достоин имени Магниций! Если бы ты знал, как я восхищаюсь твоей непостижимой отвагой. Ведь никто из зрителей даже не догадывался, что у тебя сломана нога. Ты мужественно держался в седле до самого конца.
Он взял из рук матери какой-то свиток и, покраснев от смущения, вручил его мне. Агриппина повернулась к тетушке Лелии и пояснила ей извиняющимся тоном:
— Это книга о благоразумии, написанная моим другом Сенекой с Корсики. Весьма полезное чтение для молодого человека, пострадавшего из-за своей безрассудной отваги. Удивительно, что Сенека, человек с таким благородным образом мыслей, до сих пор пребывает в изгнании. Впрочем, в этом нет моей вины, ты же помнишь, что тогда творилось в Риме.
Но тетушка Лелия была слишком озабочена, чтобы внимательно слушать Агриппину. Она размышляла, чем бы ей попотчевать высоких гостей, ибо считала для себя позором ничем их не угостить. Агриппина упорно отказывалась от еды, но под конец сдалась:
— Ну хорошо, мы, пожалуй, выпьем лимонного напитка, который стоит у постели этого храбреца, а сын пусть еще отведает твоей сдобы.
Тетушка Лелия испуганно уставилась на нее и спросила:
— Неужели все зашло так далеко, дорогая Агриппина?
Агриппине не так давно исполнилось тридцать четыре года. Она была высокого роста; черты лица ее были благородными и выразительными, глаза — огромными и блестящими. Вдруг, к моему большому изумлению, она заплакала, опустила голову и призналась:
— Ты угадала, Лелия. Я уже сама готова носить воду из водопровода и покупать на рынке еду для моего ребенка. Три дня назад его пытались убить во время послеобеденного сна. Я больше не доверяю прислуге, потому что тогда странным образом никого не оказалось поблизости и совершенно чужие люди, настоящие разбойники, смогли незамеченными проникнуть в наш дом. Я хотела бы… Нет-нет, я лучше не буду говорить об этом.
Тетушка Лелия, разумеется, просто умирала от любопытства. Что бы значила эта недомолвка? Она так пристала к гостье, что та, поколебавшись, все же объяснилась:
— Я подумала, было бы замечательно, если бы около Луция постоянно находилось несколько молодых знатных всадников, на преданность которых можно было бы положиться и которые подавали бы ему достойный пример. Но нет, это лишь навредит им и погубит их будущность.
Лицо тетушки Лелии заметно вытянулось; похоже, она страшно перепугалась. У меня, однако, не было полной уверенности, что Агриппина имела в виду именно меня. Но тут в разговор вмешался сам Луций. Нерешительно положив свою ладонь на мою, он воскликнул:
— Если ты, Минуций, возьмешь мою сторону, мне нечего и некого будет бояться!