— Конечно, ты достаточно богат, чтобы и самому издать свой труд, — сказал он любезно, — но поверь: имя известного издателя весьма важно для покупателя. У моего вольноотпущенника есть свыше ста хорошо обученных рабов, способных переписать любую книгу быстро и без грубых ошибок.
Сенека принялся многословно расхваливать моего нового знакомца, особо напирая на то, что тот не бросил его на произвол судьбы в дни изгнания и постоянно снабжал книгопродавцов много численными философскими рукописями, пересылаемыми с Корсики в Рим. Издатель вкрадчиво заметил:
— Конечно, больше всего я зарабатывал на переводах да переделках греческих любовных историй, но не был я внакладе и от произведений Сенеки.
Я понял его намек и заявил, что готов принять участие в расходах по изданию книги. Для меня, добавил я, большая честь, что он своим уважаемым именем собирается отвечать за добротность моего сочинения.
Вскоре мне пришлось покинуть его, чтобы уделить внимание и другим гостям. Их было несколько десятков, и у меня голова пошла крутом; к тому же я выпил слишком много вина. Возможно, именно это последнее обстоятельство и стало причиной внезапно охватившего меня глубокого уныния. Я вдруг подумал, что никому из собравшихся не интересны ни я, ни моя книга, ни тем более мое будущее. Они явились сюда лишь затем, чтобы отведать редких блюд, выпить лучших вин, позлословить об общих знакомых да втихомолку поудивляться неожиданному взлету отца, который, по их мнению, звезд с неба никогда не хватал.
И я страшно затосковал по Клавдии, единственному, казалось мне, человеку на целом свете, кто действительно понимал и любил меня. Конечно, она не решилась прийти на читку, но я знал, что она горела желанием узнать, как прошло мое выступление. Я догадывался, что в эту ночь она не заснет, и представлял, как Клавдия стоит перед своей хижиной, смотрит на звезды зимнего неба, потом переводит взгляд на Рим, а неподалеку от нее в тишине ночи скрипят повозки зеленщиков и ревет скот, ведомый на убой. За время, проведенное у Клавдии, я свыкся с этими звуками и даже полюбил их, и одна лишь мысль о грохочущих повозках так живо явила мне облик Клавдии, что вся моя кровь взволновалась.
Пожалуй, нет в мире более отталкивающего зрелища, чем конец большого торжества. Шипят полупогасшие факелы; рабы провожают к носилкам последних гостей; лампы еле мерцают и при их неверном свете с блестящих мозаичных полов смывают пролитое вино, а с мраморных стен уборной — блевотину. Туллия, само собой разумеется, находится в восторге от удавшегося праздника и возбужденно тараторит, пересказывая отцу всякие сплетни и пытаясь отыскать смысл в каждом слове императора. Я же чувствую себя бесконечно далеким от всего этого.
Если бы я был чуть постарше, я бы уже знал, что вино частенько вызывает меланхолию, но я был молод, а потому все воспринимал всерьез. Я даже не захотел подойти к отцу, который вместе с Туллией подкреплялся легким вином и моллюсками, пока рабы и слуги убирали залы. Я лишь рассеянно поблагодарил хозяев и пошел к Клавдии, нимало не беспокоясь об опасностях ночного Рима; меня вело вперед любовное томление.
В доме ее было тепло, и постель уютно пахла шерстью. Клавдия развела огонь в очаге, чтобы я не мерз, и принялась уверять, будто то, что я после такой успешной лекции, прочитанной всей римской знати, пришел к ней, а не остался у отца, — это очень странно. Однако я заметил на ее черных глазах блестящие слезы счастья, и вскоре она уже нежно шептала мне:
— Ах, Минуций, только теперь я поверила, что ты действительно любишь меня.
После долгих сладостных утех сон оказался коротким и неглубоким. В хижину прокралось зимнее утро. Солнца не было видно, и настроение наше было под стать погоде. С тревогой глядели мы друг на друга, оба бледные и измученные.
— Что с нами будет, Клавдия? — спросил я. — С тобой я обо всем забываю, оказываюсь в ином мире, под другими звездами. Только здесь, в этом домишке, я по-настоящему счастлив. И все-таки вечно так продолжаться не может.
В душе я, правда, трусливо надеялся, что она поспешит успокоить меня и заверит, будто ничего иного ей и не надо и пусть все остается так, как есть, ибо надеяться нам не на что. Однако Клавдия с облегчением вздохнула и воскликнула:
— Ах, Минуций, сейчас я люблю тебя больше, чем прежде, потому что ты сам заговорил об этом! Нет, конечно же, так больше не может продолжаться. Ты мужчина, и потому не сумеешь представить себе, с каким страхом я каждый раз ожидаю месячных; кроме того, никто не вправе требовать от женщины, чтобы она не роптала, если ее любимый заглядывает к ней только тогда, когда ему заблагорассудится. Моя жизнь — это страх и мучительное ожидание.
Ее слова задели меня за живое.
— Странно ты как-то заговорила, — буркнул я неприязненно. — Мне казалось, ты просто радовалась моему приходу — и все. Так что ж ты предлагаешь?
Она крепко сжала мои руки, пристально посмотрела мне в глаза и умоляюще сказала:
— Есть только один выход, Минуций. Давай вместе покинем Рим! Откажись от всех своих должностей. В какой-нибудь глухой деревушке или даже за морем мы с тобой сможем жить без опаски, дожидаясь смерти Клавдия.
Я не мог глядеть ей в глаза и отнял руки. Клавдия вздрогнула.
— Тебе доставляло удовольствие держать овечек, когда я их стригла, и разжигать хворост в очаге, — проговорила она. — Ты хвалил воду из моего источника и уверял, что моя простая еда больше тебе по вкусу, чем самые изысканные блюда. Так вот: это скромное счастье ожидает нас в любом уголке света, как бы далеко от Рима он ни находился.
Я некоторое время размышлял, а потом ответил:
— Я не лгал и не беру обратно своих тогдашних слов, но это решение чревато большими последствиями для нас обоих. Мы не можем, подчиняясь капризу, добровольно подвергнуть себя изгнанию. — И добавил, всерьез разозлившись: — А кстати, как же быть с пришествием Мессии, которого ты ожидаешь со дня на день, и тайными вечерями, в которых ты участвуешь?
Клавдия печально посмотрела на меня.
— Я постоянно грешу с тобой, — заявила она, — и уже не чувствую, когда беседую с ними, прежнего горения духа. Но мне кажется, что они заглядывают мне прямо в сердце и очень беспокоятся за меня. Оттого с каждой вечерей грех мой становится все тяжелее. Лучше уж я уйду с их пути. И если мы с тобой ничего не изменим в нашей жизни, я лишусь последней надежды.
Я возвращался к себе на Авентин, еле волоча ноги от стыда и усталости. Я прекрасно понимал, что поступаю с Клавдией бесчестно, ибо использую ее как шлюху, которой вдобавок можно ничего не платить, однако брак казался мне слишком высокой ценой за простые плотские утехи, и мне совершенно не хотелось покидать Рима — слишком уж хорошо я помнил, как мальчиком в Антиохии и мужчиной в Британии я зимы напролет мечтал об этом городе и тосковал о нем.
Я стал очень редко навещать Клавдию, легко находя всяческие отговорки и более (на мой взгляд) важные дела и приходя к ней единственно по велению плоти. Счастливы мы оставались лишь в постели. Обычно мы терзали друг друга до тех пор, пока я не пресыщался и не находил удобный повод, чтобы прогневаться и уйти.
Следующей весной Клавдий изгнал евреев из Рима, потому что уже ни дня не проходило без их стычек и потасовок, так что в конце концов распри между ними вызвали волнения по всей стране. В Александрии евреи устраивали драки с греками, а в Иерусалиме иудеи-провокаторы разожгли такие тяжелые беспорядки, что у Клавдия лопнуло терпение. Его влиятельные вольноотпущенники с радостью поддержали такое решение, потому что оно позволяло им брать огромные взятки с богатых евреев, которым грозило выселение из города. Клавдий даже не представил свое решение на одобрение сенату, хотя многие евреи уже давным-давно осели Риме и получили гражданские права. Император полагал, что довольно простого указа, поскольку он никого не собирался лишать гражданства; кроме того, по Риму распространился слух, будто иудеи подкупили многих сенаторов. Вот почему дома по ту сторону Тибра опустели, и синагоги закрылись. Множество евреев, у которых не хватало денег откупиться, прятались где-то в Риме, и начальники городских районов сбивались с ног, выслеживая их. Некоторые доходили даже до того, что приказывали своим людям останавливать на улице любых подозрительных лиц и осматривать прямо на месте их детородные органы, чтобы убедиться, что перед ними необрезанный.