Светелка, налитая белесым полумраком, исчезла, остались только синие глаза, да белые зубы в улыбке Стася Понятовского.
И снова укол мысли: «А что же делать с «ним»? С «монстром»? Не вздумал бы он сопротивляться сдуру со своими голштинцами. Мои гиганты изрубят его в капусту. Что с ним делать?»
Свинцовая гладь сурового Ладожского озера. Низкие облака. Приземистая, черная крепость. Шлиссельбург. Там уже безвыходно, пожизненно сидит один «царственный узник»… «Император» Иван Антонович. Но от него одно беспокойство… Король Прусский писал, что он может быть опасен. Посадить туда и Петра Федоровича? Один — Брауншвейгский, другой — Голштинский. А она — Ангальт-Цербстская — на престоле… Но тогда будет еще больше опасностей и интриг… Постоянный нарыв… Он, как сказывают из Ораниенбаума перелеты, уж за границу с Лизкой просится. Но и оттуда будет он опасен. Что делать?
Впрочем, сидючи за время гнева Елизаветы Петровны в одиночестве, разве Фике не читала историй просвещенных стран? Или Елизавета Английская не расправилась с Марией Стюарт? И найдутся и теперь «верные сыны» России, сделают что угодно — за ее ласку. За улыбку. За милость. За пожалование крепостными. Только прикажи… Или — приказать?
Полная такими государственными мыслями, задремала императрица. Пробудилась, когда ее трясла за плечо княгиня Дашкова.
— Государыня, — улыбалась она, — уже утро. Вставайте! Выступаем!
Впрочем, все было кончено. Уже в шестом часу утра Алексей Орлов с конной гвардией был в Петергофе. Подскакали они — видят — на плацу голштинцы занимаются прусской шагистикой, ходят гусиным шагом, носок тянут. Их человек до тысячи похватали, избили, оружие поломали, самих заперли под охрану в сарай.
К полудню подошли и полки. Полковник Преображенского полка, Фике у «Монплезира» ловко спешилась, побежала в свою спальню… Камер-лакеи да камер-дамы испуганно кланяются, а розовое платье как лежало, так и лежит у туалета. Ждет хозяйку. А хозяйке — некогда…
Бивак задымился теперь среди подстриженных на версальский манер деревьев, среди боскетов и беседок, солдаты ведрами таскали воду из бронзовых фонтанов, варили щи да кашу.
В «Монплезире» собрался почти весь двор. И из Ораниенбаума от Петра Федоровича пришло письмо карандашом на синей бумаге. Привез его генерал Измайлов.
Пишет император, что готов отказаться от престола, что готов уехать в свою Голштинию. Просит его не убивать. Просит сумму денег, приличную «его положению». Просит отпустить с ним Лизку Воронцову да Гудовича.
Прочтя, Екатерина Алексеевна пожала плечами, передала бумагу через плечо назад Панину, стоявшему за ее креслом.
— Что делать, Никита Иваныч?
Никита Иванович стал читать, поправляя очки. — Ваше величество! — сказал генерал Измайлов. Он стоял тут же. — Дозвольте вас спросить — честный я человек или нет? Верите вы мне?
Как могла Фике ему верить, когда она сама никому, кроме как самой себе да королю Прусскому, не верила! Но ответить «не верю» нельзя: это значило бы отрезать у человека какую-то надежду, а он, видно, на что-то надеется. Ишь, лисья выбритая дворянская мордочка так и юлит, смотрит, завистливо на вельмож, которые уже успели перевернуться. И ему тоже хочется.
— Верю, генерал! — ответила Фике проникновенно. — Ваше величество! — говорит, волнуясь, Измайлов. — Я, я обещаю вам, что привезу вам императора после формального его отречения. Я, я человек честный!
«Честный человек» знал, что говорил: он видел, что творилось в Ораниенбауме после того, как адмирал Талызин не позволил императору высадиться с корабля в Кронштадте. Петра теперь голыми руками взять можно.
«Честного человека» и командировали в Ораниенбаум. И не прошло двух часов, как в большой карете с гербами на дверцах, с занавешенными окошками, окруженной конными гвардейцами, генерал Измайлов привез в Петергоф императора Петра Третьего. Впереди скакал Алексей Орлов, а в его конвое выделялся молодостью, ловкостью, красотой молодой капрал Потемкин.
— Никита Иваныч! — приказала Панину императрица, вынув из кармана Преображенского мундира кружевной платочек и приложила его к глазам. — Видеть его не могу! Не могу! Примите вы его! И непременно — формальное отречение.
Она удалилась в свою спальню. Так же за окнами немолчно плескали фонтаны. Так же кричали резким голосом павлины. Так же утробно ворковали сытые дворцовые голуби… Но сколько событий!
Медленно тянется время. Целый час. Дверь наконец распахнулась, и вошел Панин, скромный, тихий, учтивый, в очках. Учитель ее сына — Павла Петровича.