Мысль о народной власти перелетела, и он записал последние и самые главные сейчас фразы в дневник.
«Подати народ платит неисправно, батюшкины траты на армию слишком велики, и денег не хватает решительно на всё. Нет денег. А поскольку нет денег, речи о благоприятных изменениях в государстве тоже не может быть никакой».
Вставши, отворил своим ключом любимый ореховый секретер, выдвинул ящик и достал бумагу, поданную милым другом Адамом. Вглядывался в нее, не видя слов, а, может быть, потому, что не надел очков — в его зрелые, можно сказать, в зрелые его годы принужден был уже постоянно пользоваться очками, что, разумеется, шло совершенно противу воинского артикула, но мог позволить себе пользоваться ими, только когда присутствовали лишь самые ближние — Амалия или же Адам, братец Константин и матушка. В присутствии доверенных секретарей тоже читал сквозь очки, совсем уже, совсем, нисколько не обинуясь, а в присутствии жены не имел такой дурной привычки — её неуважительное отношение к священной особе мужа не должно было получать лишней пищи, хотя… Хотя его собственное отношение к жене просто отсутствовало, оно не получало вообще никакой пищи чрезвычайно давно и давно уже — возможно, с самой первой брачной ночи — умерло с голоду.
Жена вошла, и он сдёрнул очки, та заметила, конечно, но не подала виду, а он заметил, что она заметила, и не подал виду, что заметил быстрый прищуренный взгляд холодных её глаз. Тут же часы начали бить, он оглянулся на ганноверскую работу — башенные красного дерева часы действительно украшались двумя круглыми зубчатыми башнями, словно бы представляя собою бастион, который предстояло взять его войску; мысль о войске вдруг вызвала озноб в ногах и ужасную мысль, невесть откуда пришедшую: русское войско в нынешнем своём положении небоеспособно. Огромным усилием воли, как античный герой, огромным усилием воли отогнал эту вздорную, не соответствующую действительности и, главное, совершенно не нужную сейчас мысль — войско вполне боеспособно, и батюшка, и он сам, будущий государь, непреложно и неотступно следит за дефилями и соответствием обмундировки установленным Высочайшими Указами уложениям.
Тускло блестящее блюдце маятника, двигаясь с непреложной неотвратимостью, посылало болезненные, как и февральский свет за окном, тусклые двигающиеся блики. Пробило ровно двенадцать раз.
— Ты так незаметно вошла, Лулу…
Та лишь подняла голову; крылья носа её задрожали, и он вдруг понял, кого ему напоминает жена — кошку, Господи, прости, самую настоящую кошку! Он не выносил всякую дрянь — кошечек, собачек. Прежде живший во Франции помещик Ныров, докладывали ему, держал в имении нильскую речную ящерицу с названием крокодэйл — присланную Нырову будто бы одним из французских приятелей, бывшего с Буонапарте в египетском походе, — огромную ящерицу, поедающую во множестве не только крыс и мышей, но также собак и кошек. Вот таких ящериц и надобно завести в России, и всех решительно кошек им скормить, в том числе и тех, что входят без доклада — хотя бы и в мужнин кабинет.
— Вы хотели меня видеть, сударь? Я явилась по первому же Вашему требованию.
Он наклонил голову, рассматривая жену. Кошка выглядела бледной и усталой, что, разумеется, было вполне естественным после столь тяжелых родов. Вдруг она полюбила самые простые платья, боль-лею частью голубого цвета, на выход-то, разумейся, надевала парадные со шлейфом, как и положено великой княгине русского императорского дома, го обычно принялась выходить как, скажите, московская мещанка — платье на одной золотой булавке. И нынче явилась к нему в тёмно-голубом, без единой нитки жемчужной, с простым черепаховым гребнем в волосах — так могла одеться кормилица ее ребёнка в детскую, но не будущая императрица, являясь по мужниному зову. Никак не указал на это, молча разглядывая, словно бы видел её в первый раз, молча разглядывая жену.
— Каково теперь ваше здоровье, милая? — вставши, спросил, тем самым предлагая не искреннюю семейную беседу, к которой оба были неспособны, а вполне заданный светский тон; рукой указал на кресла напротив себя.
— Я совершенно здорова и счастлива, сударь. У меня есть ребенок, и у меня есть любовь… — Она сказала жёстко, не принимая предложенного пустого разговора, и он чуть не вскрикнул от этого наглого слова — «любовь»; она не имела права произносить этого слова, учитывая те отношения, которые сложились между ними, между ними троими. Об этом не следовало говорить вслух, Лиз же произнесла слово, желая сделать ему больно. Именно так: желая сделать ему больно. — Вы, вероятно, хотите чего-либо потребовать от меня, чего-либо, что сделает меня менее здоровой или менее счастливой. Не правда ли? Иначе бы вы не велели мне явиться с такою поспешностью.