«Сего числа Августа Пятого дня свидетельствована мною хранящаяся в казенном ящике в вверенном Вам Кавалергардском полку исправляющаго должность, за болезнею полкового казначея штабс-ротмистра Охотникова, аудитора титулярного советника Иванова полковая денежная сумма, обще с гг. штаб-и обер-офицерами, и оказалась оная вся в исправности налицо».
Охотников, как в тумане видя, подписался на рапорте левой рукой — вышла каракуля.
— Милый мой, — узкая её рука легла ему на лоб; правду сказать, он еле почувствовал ледяное прикосновение, такой испытывал жар. — Милый мой, мой сладкий, о, мой сладкий, — так она говорила, — о-о-о, — говорила, когда, переворачиваясь, он погружался в неё лицом, в розовую мякоть целиком погружался, а потом вбирал в себя её всю, предоставляя ей возможность взять его тоже целиком — насколько, впрочем, оказывалось возможным — из-за величины его — взять его целиком. — Мой сладкий, бедный мой, Господи, Господи. — Он видел сейчас только голубое пятно её платья, а шуршания платья, шуршания, которое всегда неимоверно его возбуждало, нет, не слышал, изо всех сил удерживал себя в сознании, ожидаючи, и теперь силы оставили его — не слышал и почти ничего не чувствовал.
— Ich glaube, ег hoert nichts.[29]
— Лулу… Лулу? — прошептал в жару. Вопросительная интонация ясно различалась.
— Er hoert. Fass ihn an… Nicht dort, fass unter die Decke.[30]
— O, gott.[31]
Холодная рука проникла к низу живота, на краткий и последний миг возвращая мёртвого к жизни.
— О, gott, er hat einen Steifen gekriegt! Mein Gott, er wird noch im Grab einen Steifen haben![32] Мой сладкий… Но нельзя, сейчас нельзя.
— Er ist aufgewacht.[33]
Сначала пришёл знакомый запах лошадиного пота; мысли прояснились; значит, старшая здесь. Значит, и она здесь, она здесь! Открыл глаза и встретил страдающий взгляд Лулу, любящий её взгляд, смотрела прямо в душу.
— Вашш… Ваше Величество…
Она отрицательно покачала головой, улыбаясь сквозь слёзы.
— Лулу… Лулу…
— Да, да.
— Мы были счастливы, да?.. Девочка… наша… будет жить.
— Мы тоже будем жить, мой сладкий! — резкий голос её взлетел и надломился. — Правда! Мы будем жить! — слёзы уже текли по её лицу потоком, она машинально достала платок из-за отворота платья — такой же, как само платье, голубой кружевной платок, но обтёрла не своё, а его лицо, двинулась на стуле возле постели, задев локтем его кавалергардскую каску. Та с жестяным грохотом ахнула в пол и перекатилась под кровать, легонько стукнула там, под кроватью, стукнула там, в синий ночной горшок, пустой сейчас: «Пум»!
Обе вскрикнули.
Опять слабо усмехнулся, усмехнулся тщете жизни, тщете гордости и великолепия, тщете блеска и мишуры, славы, денег — всё отступает: слава, любовь, деньги, все отступает, навсегда отступает. Покачал, как и она, головой, желая сказать, что его любовь не отступает, и будучи не в силах произнести что-нибудь сейчас. Минуту отдыхал, приготовляясь сказать, сказал:
— Деньги…
Они обе непроизвольно придвинулись к нему.
— Пошли… к батюшке… кого-нибудь… надежного… пошли… Ты… Ты будешь Елизавета Вторая… Елизавета… Великая…
— Нет, нет, я не желаю, — и вновь голос надломился. — С этим покончено. — На мгновение голос её отвердел, чтобы вновь, в который раз, сломаться: — Думай о нашей любви. Милый, думай только о нашей любви!
Улыбка высветлила его почерневшие щёки — видел, будто бы видел сейчас коронацию новой государыни, торжественный проход кавалергардов — первая шеренга, в которой проходил сам Охотников, с пиками и флюгерами, — видел салют, пороховые дымки, вырывающиеся из жерла каждого орудия при холостом залпе, видел, а слышать уже не мог, слух отказал.
— Поцелуй… меня… Нет… — ещё успел почувствовать прикосновение ледяных губ. — Там… поцелуй… Так., хочу уйти — с тобой…
Он всегда умирал, когда в миг высшего наслаждения это извержение сил всё-таки происходило, когда она делала это, сильно сглатывала, принимая в себя его сконцентрированные в струе силу, любовь и нежность; говорила каждый раз по-немецки, обычно говорила по-русски с ним, но в этот миг всегда произносила по-немецки: «Strasburger Toertchen… О, so suess… Strasburger Toertchen.»[34] A он умирал, бессильно откидывался на спину, весь перелившийся в нее, умирал, на несколько секунд умирал, прежде чем вновь с её помощью возвратиться к жизни, сначала ощущая растворённый в воздухе запах её духов, потом чувствуя у себя на животе её ногу — он открывал глаза и видел блестевшие на солнце тончайшие золотые волоски на её ноге, такие же, как и вокруг её сладкого розового лона, которое резко пахло сейчас мускусом. Потом она вновь говорила, что он — самое сладкое страсбургское пирожное, по-русски говорила, ещё двигаясь лицом меж его ног, потом, словно бы с сожалением, она, невыразимо прекрасно выставляясь и прогибаясь в пояснице, медленно переворачивалась, подставляя замурзанные щёки и перемазанные губы под его поцелуи.