— Это ты страсбургское пирожное.
От неё пахло лавандой, розовым маслом, притирания не пропускали ни единого звука, ни единой ноты постороннего запаха — кроме, конечно, мощного звучания только что свершенного и извергнувшегося, сразу, впрочем, перебивающегося запахом её нежного пота. А от Амалии, как от него самого, пахло только лошадьми. Запах лошадей преследовал его, как преследовал этот запах любого кавалерийского офицера — от любого офицера пахло лошадьми, табаком и табачным дымом, а если трубка курилась давно не чищенной, то ещё еле уловимый запашок гари слышался; от кавалергарда пахло ещё и отлично выделанной кожей, строевое кавалергардское седло издавало свой особенный запах, свой особенный — упряжь, попоны, вальтрапы, казалось, что нагретым металлом, словно бы от только что стрелявших орудий, пахло от терзаемых ботфортами стремян. И, конечно, свой особенный запах имело оружие: тонкий пороховой — пистолеты, тяжкий стальной — палаш и ножны, причём ему казалось, что он действительно слышит, насколько тяжелее и терпче пахнет палаш, чем ножны, палаш, украшенный резкой кованой гранью, и желобком, по которому должна была в бою стекать кровь. Серой, серой, запах которой дает русская конопля и китайский опий, серой перестало пахнуть от них обоих — от него и от Лулу, потому что любовь сама дает ощущение полёта, и ничто, кроме любви, не может поднять человека в небо. Амалия осталась одна и так и не решилась рискнуть — предложить свою вишневую трубочку государю. А сейчас, во время дежурства, задолго ещё до того дня, когда они обе пришли к нему, сейчас, значит, на проверке поварской раскладки, кровью несло так, что Охотников вынужден был зажать нос платком.
— А чичас, вашш блаародь… Чичас! Свежая-с. Изволите видеть. Кровь стекёт чичас.
Повар перевернул подвешенную на крюк только что ободранную коровью тушу, всю сочащуюся кровью. Голова уже отсутствовала — голова пойдёт, конечно, на офицерский холодец; прямо перед Охотниковым оказались висящие в воздухе четыре копыта и распоротый развёрстый живот, откуда повара красными по локоть руками вытаскивали блестящие, искрящиеся рубинами внутренности.
— Изволите видеть, вашш блаародь, печень пребывает в сохранности. — Повар обернулся и приказал кому-то в глубине кухни: — Язык представь его благородию. — Охотников ещё успел улыбнуться, потому что повар — из кантонистов — с седым ёжиком волос над узким лбом чрезвычайно походил на Аракчеева.
И тут же пред Охотниковым оказался огромный, загибающийся, словно ятаган, окровавленный язык на противне. Язык и печень шли отдельно на стол господ офицеров. Охотников, всё зажимая нос платком, махнул рукой и отвернулся. Коровья туша вдруг напомнила картину поля сражения; после разрыва картечи раненая лошадь с развороченными внутренностями оказалась пред взглядом, он сам, штабс-ротмистр Охотников, раненный в бок и в правую руку, держащий в левой руке пистолет. Лошадь необходимо было добить, лошадь кричала, как человек, но Охотников все никак не мог выстрелить. Охотников раскачивался на дрожащих ногах, не понимая, спит он или бодрствует, раскачивался, изо всех сил стараясь не упасть. Кровяной запах смешивался с тяжким духом гниения, как будто человеческие и конские трупы лежали здесь, на поле, под дождём и солнцем не один день.
— Вестимо, кровёй пахнет, барин, — сказал один из поваров — так сказал, словно бы они оба — он, солдат, и дежурный по полку офицер — не находились сейчас на государевой службе, а стояли где-нибудь на помещицкой варне.
Охотников перед обедом должен был по артикулу присутствовать при распределении мяса по эскадронам. Первому, императорскому, вечно не додавали, не любили, разумеется, императорский эскадрон. А уж в первом, императорском эскадроне лопать надо было за двоих — государь обращал внимание на внешний вид солдат ничуть не меньше, чем на выполнение указов об обмундировании, — почти как покойный батюшка его, Павел Петрович, царство ему небесное.
— Изволите пробу снять, вашш блаародь, — к носу сунули дымящийся черпак, но Охотников отстранился, опять махнул рукой, в которой все зажимал платок: — Давай закладывай.
Сегодня он действительно ужасно хотел спать, грезил наяву — хотел спать, слишком много сил было оставлено днём у Лулу. Полусонно улыбнулся.