Выбрать главу

В девять вечера ему ещё надо было присутствовать на перекличке в одном из четырех эскадронов, там прослушать вечернюю молитву, а потом обойти, хотя бы один раз, все помещения полка, записать температуру в казармах и конюшнях и проверить везде порядок. Проверка порядка заключалась в том, что дежурный офицер убеждался, что дневальные у денников трезвы и не спят.

— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матере, преподобных и богоносных отец наших и всех святых, поммиии-луй нннааас… — слушал Охотников. Левая рука с зажатой в ней правой перчаткой поддерживала у пояса рукоять палаша, в сгибе локтя ещё и прижимая к телу каску, а правая сама заученным с детства движением крестила грудь, на которой сейчас тускло в свете свечей поблескивала кираса; пальцы не слагал в перст, только мизинец и безымянный чуть сгибались внутрь ладони. — Аа-мминь! — вместе с многоголосым выдохом эскадрона шептал Охотников.

— Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе… Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, поммии-ллуй ннаас… — молодой басок читающего обычную вечернюю молитву писаря, держащего в руке потрёпанный зелёный молитвенник, разливался над склонёнными головами; Охотников отвлекся далеко мыслями; казалось, Бог сейчас снизойдет в душную казарму, чтобы дать успокоение его, Алексея Охотникова, мятущейся душе; Охотников, крестясь, неотрывно глядел на эскадронную икону Богоматери — свет свечи за створкою фонаря тоже, как и душа Охотникова, метался, словно бы не был защищен от ветра, от жизни не был защищен желтоватым кварцевым стеклышком. Богоматерь в первом эскадроне удивительно напоминала Лулу, Лулу, прижимающую ребёнка к белой груди своей — его, Охотникова, ребёнка. Она уже сказала ему, что тяжёлая. После смерти первой девочки, Марии, Лулу желала родить мальчика, непременно мальчика.

— Аа-мминь!

Мальчика, будущего наследника престола, будущего императора, хотя наполовину ставшего бы русским по крови.

Как всегда при мысли о Лулу, Охотников ощутил необыкновенный подъём чувств вместе с возбуждением; шумно выдохнул, сводя по обыкновению губы трубочкою: фу-у... Выдохнул, крестясь, старался сейчас успокоиться.

— Царю Небесный, Утешителю, Душе истины, иже везде сый и вся исполняяй! Сокровища благих! И жизни! Подателю! Прииди и веселися в ны, и очисти ны от всякия скверны, и спаси! Блаже, душа наша!

— Аа-мминь!

— Слава Отцу и Сыну и Святому Духу! И Ныне, и присно, и во вее-ки вее-кооов!..

— Амм… — не успел произнести — тихонько дернули за рукав; обернулся. Это был лакей офицерских комнат в первом этаже. Охотников вышел за ним вон в темноту ночи — как бы вернулся в настоящее из светлых горних сфер, застегнул на подбородке ремешок каски. — Ну?

— Так что позвольте доложить, ваше благородие: кровать постлана.

Ещё не успевший полностью выпасть из мечты, Охотников только кивнул, рукой сделал знак — пальцами от себя: иди. Как это прозвучало: кровать постлана. Кровать постлана. Он просто сходит с ума, когда долго не видит Лулу наедине, а до сегодняшнего свидания он не видел её почти три недели. Кровать постлана. Кровать давно постлана. И вновь он ощутил страшную усталость во всём теле, голова закружилась. Мысль странная пролетела: никогда он более не увидит ее, не увидит своего ребёнка, невесть откуда взявшаяся мысль вызвала ещё большее опустошение в нём.

Спать дежурному офицеру, разумеется, запрещалось. После вечерней зари дежурный должен был оставаться в шинели, при палаше и двух пистолетах, но с воцарением Александра Павловича — попробовали бы эдак-то при его батюшке! — с воцарением, значит, Александра Павловича каждому дежурному после вечерней зари застилался на первом этаже офицерских комнат диван, и Охотников знал, что сейчас на диван уже положена Антоном его, охотниковская, ночная рубашка. Никто без лакея войти к Охотникову не мог, а на верность своего лакея Антона Охотников вполне полагался — тот не откроет дверей, пока барин не приведет себя полностью в порядок.

И сон свалил Алексея, как пушечное ядро. Очищенного молитвою, мечтой и тяжёлой мыслью, сон свалил его как мёртвого, как мёртвого свалил его сон. Приснился тот же бой, умирающая его лошадь с вываливающимися на кровяную траву внутренностями, сам себе приснился будто бы раненным в правый бок и в правую руку, приснился скачущий — вдалеке, по самому краю поля, — приснился скачущий на белом жеребце император, император в белом же форменном сюртуке на фоне зелёного леса, в одиночестве скачущий на фоне леса, из которого по нему, императору, палили картечью — вспышки просверкивали то и дело тут и там сквозь листву и бурые стволы буков и дубов — во сне понял, что это Австрия, только в австрийских предгорьях такой сухой буковый и дубовый лес. Вспышки, значит, просверкивали сквозь листву, красно-жёлтым огнем поджигая её и превращая в золотые червонцы, падающие к ногам императорской лошади, широким махом шедшей под картечью. Деньги, деньги, пропадали деньги! Охотников, пеший и раненый, никак сейчас был не в состоянии вывести государя из-под огня, да и во сне-то он мог себе признаться: не желал он Александру Павловичу никакой удачи, жизни, победы и денег, жизни не желал тому, кто в любую минуту мог обладать женой своей, хотя не обладал, по её словам, ни единого раза, но мог в любую минуту обладать — жизни ему не желал, но, верный присяге, жизнью пожертвовал бы, чтобы спасти. Однако не мог тяжко спавший Охотников спасти сейчас императора, не мог спасти ни императора, ни денег его, потому что лежал ничком на диване за зелёной бархатной ширмой, как мёртвый лежал — без ботфортов, пятка высовывалась из-под одеяла, только слушал в бессилии разрывы картечи. Бумм! — ударило очень сильно и очень близко, так близко, что дежурному по полку следовало бы проснуться. Бумм! Со свистом пролетел по воздуху свинец, с треском распахнулись выбитые двери, вышибленный замок упал к розовой пятке Охотникова, дымясь деревянною пылью, как дымящееся ядро, и сверху на это ядро, накрывая его своим телом, упал, держась за голову, тяжко раненный Антон.