— Вы любите гулять, я полагаю? Не правда ли? Приезжайте ко мне в Таврический, мне хочется показать вам сад. Погуляем по саду. Как только снег сойдёт. Там чудесный сад. Как только сойдет снег, я пошлю за вами. И я, и великая княгиня… Не правда ли, мой друг?
— Да, — сказала, — да. — Кажется, именно тогда муж увидел и понял; она не могла высказать ничего, только взгляды могли говорить. Избавление от Амалии, избавление и побег — этот притворяющийся неотесанным полячишко оказался самым умным и тонким человеком в её жизни.
— Да… — муж тоже быстро взглянул искоса: поляк вполне годился. — И я, и великая княгиня… Разумеется. Я пошлю.
Как сумела столь быстро наступить весна в этом году? Она не увидела ледохода — не очень хорошо себя чувствовала, лежала под одеялом в натопленной спальне, пила омерзительные капли доктора Виллие, и шороха сталкивающихся друг с другом льдин не слышала, в ушах шумело от простуды, и ей представлялось, будто она действительно слышит, как лёд шумит. Но одно — зелень в этом году необыкновенно быстро пошла в рост; она сделалась больною в зиму, а выздоровела чуть ли не в лето, потому что уже ярко-изумрудной становилась поляна перед дворцом, нежной, ещё прозрачною зеленью покрылись берёзы и тополя на берегу реки, видимые ею из окна. Природа словно бы наверстывала то, что упустила за зиму, и люди, по всей видимости, тоже старались наверстать упущенное зимой.
Она так и стояла у окна, когда доложили о князе Чарторыйском. Она удивилась, знаком отпустила всех — нет, всех, всех, решительно всех; удивилась, она удивилась; приказала принять, хотя могла бы, пользуясь однажды усвоенным навыком, перелететь на восемь месяцев вперёд, а оттуда возвратиться к своему окну хотя бы десять минут спустя появления князя Адама в её покоях — странного появления; князь должен был явиться к мужу, к мужу. Она уже покраснела и дышать стала тяжело и часто, как всегда дышала в минуты волнения. Он вошёл в только что введённом для кавалергардов чёрном мундире, треуголку держал на отлете; как грач, сам чёрный и чёрный мундир; чёрная прядочка дернулась, когда он со стуком свел каблуки и согнул голову в поклоне, уголок рта дернулся вместе с прядочкой, словно бы князь лежал в падучей.
— Ваше Императорское Высочество.
Не дожидаясь других слов, протянула руку для поцелуя. Князь взглянул ей в глаза и сразу же был чрезвычайно дерзок. Сразу же. Так только её можно было взять, как когда-то взяла её Амалия — сразу. Это было государственное преступление, покушение на члена императорской фамилии, покушение: князь сразу же пригнул ее, повернул к себе спиною и сзади вонзил горячий кинжал ей под живот, оба они задохнулись — она от боли и нестерпимого чувства счастья, а он от поразившего его откровения. Она закусила манжету на только что поцелованной нежданным гостем руке, чтобы не закричать, во рту остался вкус шерсти. Через несколько минут князь встал пред нею на колени, а она вынуждена была, шатаясь, вернуться из спальни в библиотеку и сесть в кресла — ноги не держали ее, ни ноги, ни руки не слушались её сейчас. Кровь, когда князь ударил её кинжалом, кровь хлынула потоком, и теперь она сидела на совершенно мокром платье; стекало по нижним юбкам и подолу — странно, что она не испытывала неприязни от мокрого, только тепло и лёгкость, только лёгкость и тепло. На юбках кровь легла алыми, яркими пятнами, а на синем подоле платья — бурыми и тёмными, словно бы мясная подлива, пролитая за обедом. Она не помнила, что она говорила несколько минут назад. «Зови меня Лулу», — так, кажется, она говорила. Смятение оказалось чрезвычайно велико, потеря девственности будущей императрицею, состоящей уже несколько лет в законном браке с сыном наследника престола, произошла так, словно бы она была горничной, обесчещенной лакеем, или скотницей, поваленной на солому конюхом, потеря девственности девушкой императорской фамилии ничем, получается, не отличалась от потери девственности девушкой любого сословия.
Она поднялась, позвала людей и приказала переодеваться, и — не выдержала ожидания чистого сухого белья и платья, она уже ненавидела полячишку, а ещё более — себя ненавидела сейчас, воспоминание о чувстве счастья, только что испытанном ею, пропало. Так бывало каждый раз и с Амалией; остались только боль, стыд и брезгливость к нечистому белью, чего она не смогла вынести, потому что не выносила не то что пятнышка — намека на пятнышко не выносила на одежде; не выдержала ожидания и наконец-то, сделав над собою поразившее её легкостью своей усилие, наконец-то перелетела на восемь месяцев вперёд, в новую зиму, в свежий и чистый воздух возле засыпанного снегом павильона на берегу Славянки.