Два раза в неделю, по четвергам и воскресеньям, у нее — куртаги. Приглашены только свои. Зала Монплезирного дворца мала и тесна, да цесаревне и не хочется видеть чужих, тех, кто мучил и судил ее Шубина. Свой двор: милый и всегда любезный Лесток, всюду поспевающий Грюнштейн, высокий солдат Ранцев и его резвушка сестра Рита, ее «черкасы» — Разумовский, Тарасович, Божок… Простые все «персоны», ни в каких боярских книгах не записанные, чиниться с ними не надо. Все петербуржцы да хохлы — дети сподвижников ее отца, героев Нарвы и Полтавы.
Играют в шахматы и карты — в ломбер, за особыми маленькими, квадратными, зеленым сукном крытыми ломберными столами. Немного и не слишком чинно танцуют, пьют чай из маленьких чашечек китайского фарфора, едят мороженое… Вина немного — легкого и вкусного. Итальянский квартет тихо играет — Баха, Моцарта… Поет приезжая французская певица, Елизавета Петровна смотрит, как идет кругом нее любовь, которую она сама так хочет прогнать из своего сердца; Ранцев сохнет и тает от пения француженки, Наталья Михайловна расставляет сети бедному Разумовскому и неслышно летают больно ранящие стрелы Амура.
Ей рыдать хочется в эти вечерние сладкие часы невинных утех и услад или опять, как в те грустные дни, когда пришло известие о смерти ее жениха, епископа Любской епархии Карла Августа Гольштейнского, бросить все и — если «око твое соблазняет тебя» — пусть!.. отдаться лукавому соблазну и снова любить… любить… любить!..
Избитый, изуродованный, в далекой Камчатке вдруг призраком станет Шубин, как угроза и ей самой, — и станет страшно… Какое ужасное, жестокое время теперь… Как все это изменить?..
Без конца тянется вечер. Кажется, никогда не зайдет солнце. Все общество вышло на мраморную площадку, мощенную в шашку черными и белыми плитками, на самом берегу моря. Низкая мраморная белая балюстрада пузатыми столбиками-бутылками отделяет ее от залива. Серебристый песок намыт к краю балкона, молодые камыши тихо колеблются, когда длинная и низкая волна медленно набегает на них с дремотным шепотом. Лиловой дымкой залив подернут. Шведский берег до самого Лисьего Носа прочеркнут четкой линией, над ним бездонно зеленовато-синее небо. Влево серые, низкие верки Кронштадтской крепости темнеют, а над ними красным полымем неугасимо пылает закат.
В углу за ломберным столом играют в карты без свечей. Карты лежат неподвижные, ничем не колышимые. За длинным домом Монплезира молодые ели, липы и дубы не шелохнутся. Птицы там гомонят, укладываясь на ночь.
Молодежь расшалилась. Рита водит по мраморным шашкам Алексея Григорьевича — учит его англезу. Ранцев разговаривает с Нарышкиной, а сам все оглядывается на раскрытые двери дворца, откуда доносится стон настраиваемой скрипки и мягкий звон клавикордов. Там накрывают на шести «штуках» ужин.
Цесаревна, в мужском костюме, в серебристо-сером кафтане, белых атласных панталонах, в чулках с пряжками и башмаках, присела на балюстраду и, прищурив глаза в длинных ресницах, смотрит на море. Закатное небо золотит ее щеки, волосы загораются бронзой. Подле нее Лесток, Грюнштейн и группа гвардейской молодежи.
— Рита, — говорит она томным голосом, — будет тебе мучить Алексея Григорьевича. Садитесь, камрады, на зеленую скамью и слушайте: будет игра в буриме.
Игравшие в карты послушно поднялись от стола.
— Будет игра в буриме, — повторяет Грюнштейн. — Ее Высочество назначает. Что изволите назначить, Ваше Императорское Высочество?
— Лира и… чудиха…
— Камрады… Дается: «лира» и «чудиха»…
— Отдать за лиру — готов полмира, — говорит молодой Михайла Воронцов, — вот насчет чудихи… Никак не придумаю… Бегут волчихи, как после пира…
— Ну, знаете, как в лужу, — говорит красноносый семеновец.
— Тише ты, косматый Вакх, — строго останавливает цесаревна. — Рита… Что ты предложишь?..
— Ваше Высочество, — приседая в низком «придворном» реверансе, говорит Рита, — я — пас…
— Кажется, твой брат что-то придумал.
— О, Ранцев совсем не поэт, — кричит Грюнштейн, — ну, валяй…
Ранцев встает и, глядя в столовую, говорит, слегка запинаясь: