Помпей шел вдоль строя сенаторов и пожимал каждому из них руку. Позади него двигался Афраний и шептал ему на ухо, кто есть кто.
— Рад встрече, — повторял Помпей. — Рад встрече. Рад встрече.
Когда он подошел ближе, я смог более пристально рассмотреть его. Несомненно, у Помпея был благородный вид, однако на мясистом лице отражалось неприятное тщеславие, а величественная отстраненность еще больше подчеркивала откровенную скуку, которую на него навевали все эти невоенные люди. Вскоре Помпей дошел до Цицерона.
— Это Марк Цицерон, император, — подсказал ему Афраний.
— Рад встрече.
Он уже хотел двинуться дальше, но Афраний взял его за локоть и зашептал:
— Цицерон считается одним из самых выдающихся защитников города и много помог нам в сенате.
— Вот как? Гм, что ж, продолжайте и впредь трудиться так же.
— Непременно, — торопливо заговорил Цицерон, — тем более что я надеюсь в следующем году стать эдилом.
— Эдилом? — Похоже, это заявление позабавило Помпея. — Нет-нет, едва ли. У меня на этот счет другие соображения. Но хороший защитник всегда может понадобиться.
И с этими словами он двинулся дальше.
— Рад встрече. Рад встрече…
Цицерон невидящим взглядом смотрел перед собой и с усилием сглатывал слюну.
V
В ту ночь — в первый и в последний раз за все годы, которые я прослужил у Цицерона, — он вдребезги напился. Я слышал, как за ужином он поссорился с Теренцией. Это был не обычный обмен колкостями, остроумный и холодный, а настоящая перебранка: крики разносились по всему дому. Теренция упрекала мужа в глупости, вопрошала, как мог он довериться этой шайке, печально известной своей бесчестностью. Ведь они даже не настоящие римляне, а пиценцы![11]
— Впрочем, что с тебя взять! Ты и сам не настоящий римлянин!
Теренция намекала на то, что Цицерон — выходец из провинции. К сожалению, я не разобрал его ответа, но говорил он тихо и грозно. По-видимому, ответ был уничтожающим: Теренция, нечасто выходившая из равновесия, выскочила из-за стола в слезах и убежала наверх.
Я счел за благо оставить хозяина одного, но часом позже услышал громкий звон и, войдя в триклиний, увидел Цицерона: слегка покачиваясь, он смотрел на осколки разбитой тарелки, туника на груди была залита вином.
— Что-то я не очень хорошо чувствую себя, — проговорил он заплетающимся языком.
Я обнял хозяина за талию, положил его руку на свое плечо и повел по ступеням в спальню. Это оказалось нелегко — Цицерон был намного тяжелее меня. Затем я уложил его в постель и развязал сандалии.
— Развод, — пробормотал он в подушку, — вот выход, Тирон. Развод. И если я покину сенат из-за того, что выйдут деньги, что с того? Никто не будет скучать по мне. Еще один новый человек, у которого ничего не вышло. О, Тирон…
Я подставил ночной горшок, и его вырвало. Затем, обращаясь к собственной блевотине, Цицерон продолжил свой монолог:
— Нам надо уехать в Афины, мой дорогой друг, жить с Аттиком и изучать философию. Здесь мы никому не нужны…
Его речь перешла в невнятное бормотание, я не мог разобрать ни одного слова. Поставив горшок рядом с кроватью, я задул лампу и направился к двери. Не успел я сделать и пяти шагов, как Цицерон захрапел. Признаюсь, в тот вечер я лег спать с тяжелым сердцем.
Однако на следующее утро, в обычный предрассветный час, меня разбудили звуки, доносившиеся сверху. Не отступая от своих привычек, Цицерон делал утренние упражнения, хотя и медленнее, чем обычно. Значит, он спал всего несколько часов. Таким был этот человек. Злоключения становились дровами для костра его честолюбия. Каждый раз, когда он терпел неудачу — и в суде, и после нашего возвращения из Сицилии, и теперь, униженный Помпеем, — огонь в его душе притухал лишь ненадолго, чтобы тут же разгореться с новой силой. Он любил повторять: «Упорство, а не гений возносит человека на вершину. В Риме полным-полно непризнанных гениев, но лишь упорство позволяет двигаться вперед». И теперь, услышав, как он готовится встретить новый день, чтобы продолжить борьбу на форуме, я опять проникся надеждой.
Я оделся. Я зажег лампы. Я велел привратнику открыть входную дверь. Я пересчитал и составил список клиентов, а затем прошел в комнату для занятий и отдал его Цицерону. Ни в тот день, ни впоследствии мы ни разу не упомянули о том, что произошло накануне вечером, и это, я думаю, сблизило нас еще больше.