Семён стоял у стены и тихонько всхлипывал, исподлобья поглядывая на Павла, а того охватила дикая злость. Не находя выхода, поскольку злился он на самого себя, она кипела, как вода в наглухо закрытой таре, и стенки из кожи и сосудов готовы были лопнуть. Она сжигала всё внутри и разливалась по жилам ядовитой субстанцией, стучала молоточками в висках и затмевала зрение.
– Почему ты не уехал? – задал он глупый и неуместный вопрос, и Семён лишь посмотрел на него удивлённо. Этот нелепый увалень, этот куль с вечно мокрыми подмышками и в дурацких очках заставлял теперь Рокета осознавать всю жалость, всю ничтожность своего положения и своей жизни в целом. Нет, он не стоит его доверия! Ни на секунду!
– Тебе лучше пойти домой, – проговорил Павел голосом дрогнувшим, глухим. Тени лестницы скрывали его лицо, и он порадовался этому.
«Я врал тебе» – добавил его внутренний голос, и даже задетая гордость не смогла удержать этих слов на языке, но оглушительный раскат грома проглотил их, как кит мелкую рыбёшку. Семён расслышал только «Я». На улице поднялся сильный ветер, окна холла дрожали под его напором, и по лестничной клетке гулял сквозняк.
Неуютно было в школе в ветреные дни. Неправильно сделанная вентиляция заставляла дрожать и гудеть всё здание, а верхний этаж в особенности, и потому его в быту прозвали «аэродромом». Сейчас наверняка хлынет дождь… и осунувшаяся фигура Семёна станет ещё и мокрой. Нет, он не сможет выгнать его на улицу! А тот, вероятно, начинал догадываться о словах, что были проглочены грозой.
– А ты долго здесь ещё будешь? – тихо сказал Семён, должно быть, постеснявшись спросить, почему его выгоняют.
– Пойдём наверх, здесь холодно.
С этими словами Павел начал подниматься по лестнице, и его верный друг пошлёпал за ним. В их убежище на четвёртом этаже было ещё светло и намного уютнее, чем внизу. Павел включил чайник, собрал в кучу разные объедки на столе, а пустые упаковки выбросил. Семён уселся за стол, грустный и скованный; а когда он грустил, лицо его делалось ещё более круглым и похожим на хомячье.
Он потянулся за чашкой, и тут взгляд его скользнул по стене напротив. Глаза расширились, а чашка так и осталась где была.
– Почему он здесь? – вывалилось из его раскрывшегося рта, и Павел посмотрел туда же, куда и он.
Сначала он увидел стекающую по грифельной доске красную, густую жидкость. Почти невидная на тёмно-зелёном фоне доски, на светлой стене она образовала эффектные, кровавые подтёки, расширяющиеся, чем выше скользил взгляд. Пока не упёрся он в портрет Лобачевского – в поломанной раме, висел он на своём прежнем месте и сочился, орошая стену и пол под собой.
– Сон, уйди, и страх забери! Сон, уйди, и страх забери! – врезался в голову Павла испуганный шёпот. Семён вжался в стул и весь как бы уменьшился, и широко раскрыв глаза пялился на портрет и повторял одно и то же заклинание. Он вжимался всё больше и соскальзывал под стол.
– Отвернись! – подскочив, Павел развернул его на стуле, и Семён повалился на пол. Следом раздался звонок мобильного – как набат, он разрушил дьявольские козни и вернул их обратно в реальность. На стене, кроме перепуганных Лейбница и Гаусса, никого не было. Пашка схватился за трубку – звонил Комар.
– Я… должен отлучиться. Так, Семён: тебе придётся посидеть здесь минут… десять – пятнадцать.
Тот поднялся на ноги, испуганно озираясь:
– Я не останусь здесь!
Чёрт, нельзя, чтобы Комар его видел!
– Послушай… здесь ничего нет. Видишь? Я постараюсь быстрее.
– Куда ты? Ты уходишь?
– Мне нужно отдать кое-что одному человеку. Я спущусь вниз и сразу вернусь!
– Это быстрее, чем десять-пятнадцать минут!
– Семён! Зачем я столько возился с тобой? Ты так ничему и не научился! Как был размазнёй, так и остался? – он опять врал, наступая на совесть. Но это для его же блага!
– Нет! Это другое! Здесь… здесь…
– Здесь никого нет! И не может быть. Или ты хочешь таскаться по тёмным коридорам? Вот так. Тогда сиди здесь и не выходи. Я скоро, и даже свет тебе включу, – Павел шагнул к выходу.
– Ты же говорил, что нельзя зажигать…
– Теперь всё равно. Я вернусь, и мы вместе уйдём отсюда, – щёлкнув выключателем, он вышел. Больно и неохотно ему было оставлять Семёна одного. Но – ещё двадцать минут… каких-то двадцать минут, и всё будет кончено!