Выбрать главу

Но мистер Макстед мирно спал. Сквозь скопище ползающих у него по губам мух прорывались облачка пара и смешивались с дыханием других лежащих рядом заключенных. Когда, часом позже, дождь кончился, стадион осветили далекие вспышки взрывов американского воздушного налета — как зарницы в сезон муссонов. Ребенком, сидя в уютной и покойной спальне на Амхерст-авеню, Джим смотрел, как внезапная вспышка выхватывает из темноты застигнутую посреди теннисного корта или на краю бассейна крысу. Вера говорила, что это Бог снимает со вспышкой ночные прегрешения Шанхая. Бесшумные всполохи ночного авианалета, где-то в районе японских военно-морских баз в устье Янцзы, вспыхивали влажными отблесками на руках и ногах Джима — еще одно напоминание о тонком налете меловой пыли, который он впервые увидел на аэродроме Лунхуа, когда строил взлетно-посадочную полосу. Он знал, что одновременно и спит, и бодрствует; видит во сне войну, и война тоже видит его во сне.

Джим положил голову на грудь мистеру Макстеду. Над стадионом танцевала стробоскопическая рябь далеких вспышек, одев спящих узников в призрачные саваны. Может быть, им всем суждено принять участие в строительстве гигантской взлетной полосы? В полуяви-полусне Джим услышал в отдаленном гуле американских бомбардировщиков могучие аккорды приближающейся смерти. Спрягая про себя латинские глаголы — ничего более похожего на молитву он не смог вспомнить, — Джим уснул рядом с мистером Макстедом и видел во сне взлетные полосы.

31

Империя солнца

Сырое утреннее солнце заполонило стадион, отражаясь в бессчетных лужах на гаревой дорожке и в хромированных радиаторах американских автомобилей, припаркованных рядами за футбольными воротами в северной оконечности стадиона. Опершись о плечо мистера Макстеда, Джим оглядел сотни лежащих на теплой траве мужчин и женщин. Некоторые сидели на корточках: бледные, обгоревшие на солнце лица, цветом похожие на отмокшую кожу, с которой слиняла вся краска. Они смотрели на автомобили, полированные решетки радиаторов явно их пугали: такие глаза были у крестьян в Хуньджяо, когда те поднимали головы от рисовой рассады и провожали взглядом родительский «паккард».

Джим отогнал мух от глаз и губ мистера Макстеда. Архитектор лежал совершенно неподвижно, и обычного пульса во впадине между ребрами видно не было, но Джим слышал его слабое прерывистое дыхание.

— Ну вот, вам уже и лучше, мистер Макстед… Я принесу вам воды.

Джим покосился на выстроившиеся в ряд машины. Даже на то, чтобы сфокусировать взгляд, у него ушли едва ли не все его силы. Он попытался держать голову прямо: земля под ногами ходила ходуном, как будто японцы пытались, раскачав стадион, высыпать из него заключенных вон.

Мистер Макстед повернулся и посмотрел на Джима, Джим указывал рукой на автомобили. Их там было штук пятьдесят — «бьюики», «линкольны», «зефиры» и два стоящих бок о бок белых «кадиллака». Неужели шоферы прознали про то, что война кончилась, и приехали, чтобы развести по домам своих британских хозяев? Джим погладил мистера Макстеда по щеке, потом положил руку во впадину под ребрами и попытался массировать сердце. Жаль будет, если мистер Макстед умрет в тот самый момент, когда его «студебекер» готов отвезти его обратно в шанхайские ночные клубы.

Впрочем, японские солдаты по-прежнему сидели на бетонных скамьях возле входного туннеля и, сгрудившись вокруг железной печки, прихлебывали чай. Между грузовиками, где лежали больные, тянуло дымком. Два молодых солдата передавали доктору Рэнсому ведра с водой, но жандармам, казалось, дела до заполонивших стадион узников Лунхуа было не больше, чем вчера.

Джим встал, чувствуя, как дрожат у него ноги, и стал оглядывать ряд за рядом, пытаясь отыскать родительский «паккард». А где, собственно, шоферы? По идее, должны стоять каждый у своей машины, как это обычно делалось при разъезде из загородного клуба. Потом солнце скрылось за небольшим грозовым облаком, и стадион погас, разом сбившись на монотонный тускло-оливковый цвет. Джим еще раз окинул взглядом ржавые потеки на хромированных радиаторах и понял, что эти американские машины стоят здесь уже не первый год. На ветровых стеклах запеклась пленочка зимней грязи, шины спустили: часть добычи, взятой японцами у граждан стран-союзниц.

Джим стал осматривать трибуны на северном и западном скатах стадиона. С бетонных подставок сняли сиденья, и целые сектора трибун использовались теперь как хранилища под открытым небом. Десятки кабинетов из черного дерева и столов из красного, без единой царапины, сотни венских стульев стояли плотными рядами, как будто на складе большого мебельного магазина. Кровати и гардеробы, холодильники и кондиционеры громоздились вавилонскими башнями, наваленные друг на друга. Огромная президентская ложа, где в один прекрасный день мадам Чан и генералиссимус могли стоя приветствовать съехавшихся со всего мира атлетов, была сплошь завалена рулеточными столами, коктейль-барами и беспорядочной толпой позолоченных гипсовых нимф, каждая из которых держала над головой безвкусную вычурную лампу. На бетонных ступеньках лежали кое-как завернутые в брезент скатки персидских и турецких ковров, и с них, как с торчащих из кучи металлолома ржавых труб, капала вода.

Для Джима эти потрепанные трофеи, собранные из особняков и ночных клубов Шанхая, казалось, сохранили весь блеск, всю витринную роскошь новизны, как те заполненные мебелью залы универмага «Синсиер компани», по которым они как-то раз бродили с мамой до войны. Он во все глаза смотрел на трибуны и был почти готов к тому, что вот сейчас из какого-нибудь закутка появится мама в роскошном шелковом платье и проведет затянутой в перчатку рукой по резной, из черного дерева, полировке.

Он сел и прикрыл от яркого света глаза. Он помассировал большим и указательным пальцами щеки мистера Макстеда, потом раздвинул ему губы и выбросил набившихся в рот мух. Вокруг на сырой траве лежали обитатели лагеря Лунхуа и смотрели на выставку бывшей своей собственности; и этот мираж делался все роскошнее по мере того, как разгоралось яркое августовское солнце.

Впрочем, очарование миража прошло довольно быстро. Джим вытер руки о шорты мистера Макстеда. Японцы довольно часто использовали стадион в качестве пересыльного лагеря, и выбитый газон был сплошь покрыт засаленными тряпками и золой от маленьких костерков, обрывками палаточного брезента и деревянными ящиками. Были здесь и самые безошибочные признаки человеческого присутствия, — пятна засохшей крови и кучки экскрементов, на которых пировали тысячи мух.

Шумно завелся мотор больничного грузовика. Солдаты-японцы спустились с трибун и выстроились в колонну. Они попарно стали взбираться через задний борт в кузов, и на лицах у них были марлевые повязки. Доктор Рэнсом и с ним еще трое заключенных-британцев принялись спускать на землю трупы и тех из пациентов, кто был слишком слаб, чтобы выдержать очередной дневной переезд. Они лежали в оставленных грузовиками на газоне длинных выбоинах и перебирали мягкую землю пальцами, так, словно пытались натянуть ее на себя.

Джим скорчился рядом с мистером Макстедом и стал качать его диафрагму, как кузнечный мех. Он видел, как доктор Рэнсом возвращает своих пациентов из мертвых, а для мистера Макстеда сейчас самым важным было прийти в себя прежде, чем их погонят дальше. Заключенные вокруг уже сидели, и довольно прямо, а некоторые мужчины уже поднялись на ноги и стояли возле своих лежащих кучками женщин и детей. Из тех интернированных, что постарше, кое-кто за ночь умер — в десяти футах от Джима лежала в своем выцветшем бумажном платье и смотрела в небо миссис Уэнтворт, которая играла роль леди Брэкнелл. Другие лежали в лужицах воды, выдавленных весом их тел из мягкой травы.

У Джима болели руки, он слишком долго массировал мистеру Макстеду легкие. Он сидел и ждал, когда доктор Рэнсом наконец спрыгнет через задний борт и сам займется мистером Макстедом. Но все три грузовика вдруг разом тронулись с места и поехали в бетонный туннель, и в одном из них раскачивалась из стороны в сторону белобрысая голова доктора Рэнсома. У Джима было сильное искушение встать и рвануть за ними следом, но он знал, что уже принял решение остаться с мистером Макстедом. Он давно успел понять: заботиться о ком-то, — это все равно, как если бы кто-то заботился о тебе.