Моя память соотносится с реальным миром примерно так же, как рисунок с фотографией. Она несовершенна, но выше совершенства. Мы помним то, что должны помнить, то, что выбрали сами, поскольку оно более прекрасно и реально, чем правда. Я почти услышал в этот момент насмешливый голос Гибсона: «Мелодрама – это низшая форма искусства». И что я мог возразить ему?
Раздался стук в дверь, прогоняя мои скомканные воспоминания.
В комнату вошел Криспин. Необязательно было оглядываться или ловить отражение в окне, чтобы определить это. Никто не топал так громко и бесцельно, как мой брат. Он поднимал такой лязг и шум, какого хватило бы на целый вооруженный отряд.
– Матери здесь нет.
– Что? – Привлеченный его словами, я отвернулся от окна, пытаясь расправить неудобную рубашку. – Где же она?
Брат пожал плечами и без приглашения плюхнулся в зеленое кресло, свесив одну ногу с подлокотника. В руке у него был обнаженный керамический нож с молочно-белым лезвием, которым он рассеянно водил в воздухе.
– Твоя комната больше моей.
– Где она, Криспин?
– Наверное, в Эвклиде. – Он опять пожал плечами и еще глубже погрузился в кресло, заскрипев штанами по кожаной обивке. – Понятия не имею почему. Мне девочки сказали.
Девочками Криспин называл женщин из гарема наместницы. В последний раз, когда об этом заходил разговор, в летнем дворце жили тридцать семь наложниц и наложников, а также тех, кто был и тем и другим. Многие лорды содержали подобных людей, как символ своего богатства.
– Знаешь, мать завела себе гомункула. С синей кожей. Ты не поверишь, какие у нее бедра!
Он сделал непристойный жест. Я отвернулся, думая о Кире и о своем позоре, почти позабытом из-за той пустоты, которую оставила в моем сердце расправа над Гибсоном.
– Ты и вправду не знаешь, что она делает в Эвклиде?
Эвклид находился на много миль южнее. Как же это похоже на мать – в самое нужное время ее никогда не было рядом.
– Синекожая девочка? – захлопал ресницами Криспин. – Ее там нет, она только что…
– Мать, придурок! – рявкнул я и покосился на его нож.
Жаль, что сэр Феликс не прилетел с нами, он бы точно выпорол моего брата, чтобы тот не размахивал без дела оружием. Но, вспомнив, как Феликс хлестал плетью Гибсона, я передумал.
– Ты что-нибудь разузнал у девочек?
Немного смущенный, Криспин посмотрел на лезвие ножа:
– Скорее, наоборот…
Я молча наблюдал за тем, как он мнется. Из сада внизу донесся плеск, сопровождавшийся звонким, чистым смехом.
– Здесь все иначе, – хмыкнул я, – не так…
– …Скучно?
– Не так холодно.
Подойдя к столу, где лежал мой блокнот, я взял карандаш и поцокал языком. Грифель совсем стерся за трехчасовой перелет из Мейдуа.
– Не одолжишь мне свой нож? – протянул я руку Криспину.
Он на мгновение задумался, забеспокоился о чем-то, и я прищелкнул пальцами:
– Во имя Земли, я не собираюсь зарезать тебя!
Помедлив еще секунду, брат передал мне керамический клинок. Я присел и начал точить карандаш, роняя стружку на стол.
– Иногда мне кажется, что дома все пропитано политикой. Но здесь… – я обвел рукой комнату, – трудно представить, что где-то идет война.
– А она идет, – ответил Криспин, придерживаясь за подлокотник, и, усевшись глубже в кресло, спросил: – Неужели нельзя создать машинку, которая сама бы точила эти штуки?
Он надменно махнул ладонью с толстыми пальцами, указывая на мой карандаш.
– Машинкой получается не так хорошо. А мне нужен острый грифель, – снисходительно объяснил я. – У меня целый набор скальпелей в сундуке, но…
Я замолчал, сдул графитную пыль с кончика карандаша и вытер его о брюки, а нож положил на стол.
– Кто-нибудь знает, когда мать вернется?
Брат нахмурился, искоса поглядывая на отобранный нож.
– Предположительно, завтра. Но точно она не говорила.
Я понимающе вздохнул и поместил карандаш за корешок блокнота.
– Ты для этого и пришел сюда? Чтобы сообщить мне про мать?
– Ну да, – с улыбкой сказал Криспин. – А еще я подумал… раз уж ты уезжаешь… – Он откашлялся и закончил: – Почему бы тебе не сходить в гарем вместе со мной? Ты должен посмотреть на эту синекожую девочку, честное слово.