— Мало вам шантажировать меня чужими работами, теперь уже в ход пошли мои собственные?
— Это называется «взаимная выгода», месье.
— Но я же сказал вам, что мне нечего предложить.
— Боюсь, вы не совсем откровенны.
— Хочу напомнить, что я — имперский барон и мое слово — это слово джентльмена.
— А я, в свой черед, хочу напомнить: ваша империя распалась, поэтому ваше слово не стоит выеденного яйца.
Глаза Денона сузились, и, проведя языком по пересохшим губам, он выпалил проклятие, которое будет мучить Гамильтона до конца его дней.
— Да чтоб вам вовеки не стать рыцарем, сэр! — рявкнул художник. — И никогда не узнать тайны чертога!
— Ага, — встрепенулся тот. — Значит, вы признаете, что он существует?
Скрестив на груди руки, Денон отвел свой взгляд.
— Ничего я не признаю.
— Но вы только что сказали…
— Ничего я не говорил. И никаких подтверждений вам не дождаться.
Англичанин широко раскрыл глаза.
— Вы поплатитесь шедеврами.
— Зато сохраню честь.
— От вашего Musée Napoleon останутся только смутные воспоминания.
— Людское воображение припишет ему еще больше славы.
— И вы никогда не увидите своей драгоценной папки.
Денон потемнел лицом.
— Можете вытереть моими эскизами ваш сопливый нос.
Вглядевшись в каменные черты художника, Гамильтон произнес:
— Отлично, месье. Вот вы, значит, как?
Тот сделался, словно кремень, и молчал.
— Даю вам последнюю возможность…
Ни звука.
— Ну тогда очень скоро вас навестят мои солдаты, — процедил англичанин и нахлобучил шляпу. — Не сомневаюсь, вы примете их со всей хваленой любезностью джентльмена.
Уже на следующей неделе в Лувр нагрянул гренадерский полк и под ружейными дулами принялся выносить шедевры.
Понимая, что в эту тяжкую минуту Гамильтон испытывает остатки его истекающего терпения, художник наслаждался твердостью собственного духа.
— Пусть забирают! — воскликнул он. — Безглазые твари, им никогда этого не оценить.
Несколько дней спустя он ушел в отставку и удалился в свой частный музей на набережной Вольтера; само собой, человеческое достоинство, чувство юмора и утонченный вкус остались при нем. В конце концов художник философски смирился с утратой, признал правоту иноземцев, потребовавших обратно свои сокровища, и принял свои страдания как легкую кару за преступления.
Что же касается Гамильтона, явившегося в Париж хладнокровным завоевателем, то он все глубже погружался в трясину безысходной одержимости. Через три недели, повстречав его на Пон Руаяль, Денон увидел перед собой человека с лысиной и морщинами, с пепельными мешками под глазами и даже на миг проникся жалостью: художник вдруг понял, что его почти цыганское проклятие — «чтоб вам вовеки не стать рыцарем и никогда не узнать тайны чертога» — уже пустило глубокие корни в судьбе англичанина.
Как бы неприлично далеко ни был сослан в этот раз Наполеон, страсти бонапартистов продолжали бурлить по всей стране, а старые раны упорно гноились, не заживая. Нещадно побитые при Ватерлоо, униженные иноземной оккупацией, раздавленные новыми налогами, разочарованные новым, явно помельчавшим правителем, страждущие массы, не видя перед собой настоящего дела, с готовностью оправдывали прегрешения прежнего императора. Они тосковали по временам, когда перед Францией склонялись целые нации, слагая на алтарь имперской славы свои границы, сыновей, сокровища и величие. Местами в стране даже зародился опасный, наполовину мистический культ, нечто близкое к почитанию мучеников, так что уже при жизни Наполеона стали называть призраком, ангелом или святым, который якобы никогда не спал и не нуждался в пище, который ускользал от любой опасности благодаря сверхъестественным покровителям и носил в своих ножнах не просто клинок, но Меч Господень.
Как же в подобных условиях было не процветать легендам о «красном человеке»? Безымянный мистик заочно сделался знаменитостью; его существование подтверждали солдаты («В ночь накануне битвы при Йене я видел, как он совещался с императором»), придворные («Как-то вечером я мельком заметил его на крыше Тюильри») и прислуга («Я говорил с ним на кухне, он попросил меду»). Впрочем, границы могущества и даже цели таинственной личности оставались до обидного непонятны людям: «Я слышал, что это русский лазутчик», «А я — что безумный монах», «Да нет же, маг; иначе как он может являться повсюду, где пожелает?»
Вот почему Денон отчасти позабавился, услышав о почти наполеоновском пристрастии Гамильтона к таинственному пророку под маской. По слухам, англичанин собрал небольшую армию агентов (в основном среди британских эмигрантов, а также роялистских шпионов и частной полиции Людовика XVIII) и разослал их по салонам, борделям, кафе и тавернам — выведывать все, что можно, о «красном человеке» и пребывании Наполеона в Каире. Как правило, главные вопросы прикрывались пустой болтовней и бессовестной лестью, призванной развязать язык собеседнику: «Да что вы говорите, служили в Египте? Знаете, я никак не возьму в толк, что заставило Бонапарта все бросить и бежать из Каира. Ходят какие-то сплетни про египетского провидца и тому подобное. Но, согласитесь, для мужчины — тем более для француза — это же несерьезный повод…»