— Идет! — сказал я, тоже смеясь. Затем мне пришлось отправиться с ним к Подесте. Роза побранила меня, Подеста тоже. Мария молчала, а я не сводил с нее глаз, — говорили ведь, что она моя невеста! Роза чокнулась со мною.
— Ни одна женщина не должна пить за его здоровье! — заявил Поджио. — Он поклялся в вечной ненависти к женщинам, сказал, что никогда не женится!
— В вечной ненависти? — повторил я. — Нет! Мое решение не жениться ничуть не мешает мне высоко ценить и уважать прекрасную половину рода человеческого, созданную для услады нашей жизни.
— Вы решили не жениться! — воскликнул Подеста. — Ну, такая идея не делает чести вашему гению. И друзьям не годится разглашать о ней! — добавил он шутливо, обращаясь к Поджио.
— Мне хочется скомпрометировать его! — ответил Поджио. — А то он, чего доброго, еще влюбится в свою единственную дурную идею и останется при ней ради ее блестящей оригинальности! — Все принялись подтрунивать надо мною и стараться развеселить меня. Вино и кушанья были превосходны, и мне невольно вспомнилось бедственное положение Аннунциаты — она, может быть, голодает теперь!
— Вы обещали почитать нам сочинения Сильвио Пеллико! — сказала мне Роза, когда я прощался с нею. — Не забудьте же, приходите к нам по-прежнему каждый день! Вы избаловали нас, и мы ценим ваше внимание больше, чем кто-либо в Венеции.
И я опять стал ходить к ним ежедневно, видя, как они все любят меня. Прошло уже около месяца со времени моего свидания с Аннунциатой, а мне так-таки ничего и не удалось узнать о ней. Приходилось рассчитывать только на случай. Однажды вечером Мария показалась мне особенно задумчивой и печальной. Я читал им вслух, но она слушала крайне рассеянно. Вдруг Роза зачем-то вышла из комнаты, и я в первый раз остался наедине с Марией. Предчувствие чего-то дурного сжало мне сердце. Я попытался было завязать разговор о Сильвио Пеллико и о влиянии политических событий на его поэтическое дарование.
— Синьор аббат! — сказала она, как будто не слышала моих слов, занятая какой-то мыслью. — Антонио! — продолжала она дрожащим голосом и покраснела. — Мне надо поговорить с вами! Я дала слово умирающей и хочу сдержать его! — Тут она остановилась. Я молчал, пораженный ее словами. — Мы ведь не совсем чужие друг другу, а мне все-таки так страшно в эту минуту! — И она побледнела.
— Ради Бога, скажите мне, что случилось? — не выдержал я.
— Неисповедимая воля Провидения вмешивает меня в вашу жизнь, делает меня поверенною тайны, о которой не должен бы ведать никто посторонний. Но я сдержу слово, данное умершей, и не скажу об этом никому, даже добрейшей Розе. — Тут Мария вынула маленький пакет. — Возьмите, я обещала передать это вам! Тут, верно, объяснение всего. Я два дня носила этот пакет при себе, не зная, как исполнить свое обещание. Теперь оно исполнено! Не говорите об этом никому. Я тоже буду молчать.
— Но от кого он? — спросил я. — Я не должен знать этого?
— О Господи! — воскликнула она и выбежала из комнаты. Я поспешил домой и вскрыл пакет. В нем лежало несколько бумажек. Я взглянул на первую: моя собственная рука, стихи, написанные карандашом! Внизу же, словно в надгробной надписи, были поставлены чернилами три креста. Это было то самое стихотворение, которое я бросил к ногам Аннунциаты в ее первый дебют в Риме.
— Аннунциата! — тяжело вздохнул я. — О, Матерь Божия, это от нее! — Между бумагами было еще запечатанное письмо с надписью: «Антонио». Я разорвал конверт. Да, это она писала мне! Половина письма была написана, как я понял, в ночь после моего посещения; остальное же приписано позже слабой, дрожащей рукой.
Вот что я прочел: «Я видела тебя, Антонио, видела еще раз! Это было моим единственным желанием, хотя я и боялась минуты этого свидания, как боятся смерти, даже если она несет с собою счастье. Прошло всего несколько часов с минуты нашей встречи; когда же ты прочтешь эти строки, пройдут уже месяцы, но не больше. Говорят, кто увидел самого себя, скоро умрет. Ты был половиной моей души, моей постоянной мыслью, и я увидела тебя. Ты видел меня и в дни счастья, и в дни бедствия! Ты один захотел узнать бедную, всеми забытую Аннунциату! Но я и заслуживала этого, Антонио! Теперь я смею открыться тебе: когда ты прочтешь это, меня уже не будет в живых. Я любила тебя, любила с того счастливого времени и до последней минуты. Но Мадонне не угодно было соединить нас на этом свете. Я знала, что ты любишь меня, еще прежде того несчастного вечера, когда ты выстрелил в Бернардо и открылся мне. Ужас и горе в первую минуту после случившегося несчастия, которое, я знала, могло разлучить нас, сковали мой язык и заставили меня приникнуть к телу убитого. А ты исчез, и я больше не видела тебя! Бернардо был ранен не смертельно; я не отходила от него, пока не убедилась в этом. Неужели это заставило тебя сомневаться в моей любви к тебе? Я не знала, где ты, и не могла узнать. Через несколько дней ко мне явилась какая-то странная старуха и подала мне записку от тебя. Ты писал: „Еду в Неаполь“. Старуха сказала, что тебе нужны паспорт и деньги. Я заставила Бернардо выпросить паспорт у его дяди, сенатора. В то время мое желание было еще законом, слово мое имело силу, и я добилась, чего хотела. Бернардо тоже был огорчен за тебя. Он оправился и любил меня по-прежнему, любил, я думаю, искренно, но я любила одного тебя! Бернардо оставил Рим. Я хотела немедленно отправиться в Неаполь, но болезнь моей старой воспитательницы задержала меня на целый месяц в Мола-ди-Гаэта. Когда мы затем приехали в Неаполь, я услышала о молодом импровизаторе Ченчи, выступившем впервые в самый вечер моего приезда. Я догадалась, что это был ты. Сейчас же моя воспитательница написала тебе. Она не подписалась, но назвала тебе улицу и дом, где мы жили. Ты не пришел. Она написала еще раз, правда, опять не подписалась, но ты должен был знать, от кого этот призыв: „Приходите, Антонио! Потрясение, вызванное нашей последней несчастной встречей, теперь прошло. Приходите скорее! Смотрите на все как на недоразумение. Все еще может устроиться прекрасно, только не медлите, приходите!“ Но ты не пришел! Между тем я узнала, что ты прочел письма. Ты сейчас же уехал в Рим. Что должна была я подумать? Что ты разлюбил меня? Я тоже была горда, Антонио! Свет сделал меня тщеславной! Я не забыла тебя, я только отказалась от тебя и страдала от этого. Моя старая воспитательница умерла, брат ее тоже. Они заменяли мне родителей; после их смерти я осталась одна, одна в целом свете! Но я была его любимицей, была молода, красива, восхищала всех своим пением. Это был последний счастливый год моей жизни! Я заболела на пути в Болонью и слегла; сердце мое страдало все так же. Я ведь не знала, Антонио, что ты еще любишь меня, что ты, даже когда счастье отвернется от меня, захочешь поцеловать мою руку! Целый год пролежала я больная и прожила за это время все свое состояние. И я обеднела вдвойне: кроме средств, я потеряла еще и голос; болезнь отняла у меня последние силы. Прошел год, прошли семь долгих тяжелых лет, и — мы встретились! Ты видел мою нищету! Ты слышал, как шикали той Аннунциате, которую когда-то с таким ликованием везла в карете римская молодежь! Мысли мои становятся горьки, как и самая судьба моя! Ты пришел ко мне! С моих глаз как будто спала пелена, я почувствовала, что ты всегда любил меня. Ты сказал мне, что я оттолкнула тебя, заставила броситься в свет очертя голову. Ах, ты не знал, как я любила тебя, как хотела заключить тебя в свои объятия! Я увидела тебя еще раз, твой поцелуй опять обжег мою руку, как в былые счастливые времена… Мы расстались, теперь я опять сижу в своей каморке одна… Завтра я покину ее, покину, может быть, и Венецию. Не жалей обо мне, Антонио! Мадонна добра и милостива! Вспоминай меня добром! Тебя просит об этом умершая Аннунциата, которая так любила тебя, а теперь… молится за тебя на небе!»