Побывав в Виченце, где искусство Палладио не осветило моего сердца ни единым светлым лучом, я прибыл, наконец, в Верону, первый город, который мне понравился. Амфитеатр перенес меня в Рим, напомнив Колизей: он был прекрасной копией с римского Колизея, но сохранился лучше, так как его не касалась разрушающая рука варваров. Обширные галереи были превращены в товарные склады, а посреди арены стоял сколоченный из досок балаган, в котором давала представления какая-то заезжая оперная труппа. Я пошел туда вечером. Веронцы сидели на тех же самых ступенях амфитеатра, где сиживали их предки. Давали «La Generentola». Это была та же самая труппа, к которой недавно принадлежала Аннунциата. Главную партию пела Аврелия. Жалкое было зрелище. Балаганчик совсем терялся среди этой исполинской арены. Контрабас заглушал прочие немногочисленные инструменты в оркестре. А публика неистово аплодировала и вызывала Аврелию! Я поспешил уйти. На улице стояла тишина; ночь была лунная; от величественного здания падала гигантская тень.
Мне рассказали историю вражды Монтекки и Капулетти, разлучившей двух влюбленных, которых затем соединила смерть, и показали мне дворец Капулетти, где Ромео впервые увидел Юлию на балу. Теперь дворец был превращен в постоялый двор. Я поднялся по лестнице, по которой прокрадывался некогда навстречу любви и смерти молодой Ромео. Большая бальная зала еще сохранилась, но фрески на стенах выцвели; большие окна были еще целы, но всюду лежали кучи сора и грязи, вдоль стен тянулись бочки с известью, а по углам валялись сбруя и разные хозяйственные орудия. И здесь-то некогда кружились под звуки сладостной музыки знатнейшие веронцы, здесь-то Ромео и Юлия пережили короткий миг упоения любовью! Да, вот где я еще глубже проникнулся сознанием ничтожества и тщеты всякого земного блеска, почувствовал, что Фламиния избрала благую участь, что и Аннунциата, наконец, удостоилась того же! Мои дорогие умершие были теперь счастливы! Сердце мое ускоренно билось, меня снедало какое-то лихорадочное беспокойство, и я нигде не находил себе покоя. «В Милан! Там ты найдешь приют!» — подумал я и поехал в Милан. Прибыл я туда почти через месяц после моего отъезда из Венеции. Нет, в Венеции было гораздо лучше. Там я чувствовал себя как дома, а здесь я был одинок и даже не желал заводить знакомств, не воспользовался ни одним из данных мне рекомендательных писем.
Огромный шестиярусный театр со своими зияющими, как пещеры, ложами и огромной залой, которая едва ли часто бывает полна, производил впечатление пустыни и в то же время как будто давил меня. Я был там всего раз; давалась опера Доницетти «Торквато Тассо». Примадонну, любимицу публики, вызывали без конца; она выходила, сияя улыбкой, но я смотрел на нее с глубоким сожалением и желал ей умереть в этот момент высшего своего торжества. Кто знает, что ждет ее в будущем? Пусть лучше теперь свет оплакивает ее, нежели она потом утраченное благоволение света! В балете участвовали и прелестные дети, но мое сердце обливалось кровью при виде их красоты. Больше я и не заглядывал в La Scala.
Один бродил я по тенистым улицам большого города, один сидел в своей комнате и работал над трагедией «Леонардо да Винчи». Здесь ведь он жил, здесь я видел его бессмертную «Вечерю». История его несчастной любви так походила на мою: его возлюбленная тоже удалилась в монастырь! И я думал о Фламинии, об Аннунциате и писал, писал под диктовку сердца. Но мне сильно недоставало Поджио, Марии и Розы. Мое больное сердце так нуждалось в их любви и заботах. Я написал в Венецию, но ответа не получил. Даже Поджио не сдержал своего слова писать мне, не забывать друга! И он оказался таким же, как все так называемые друзья! Я ежедневно посещал Миланский собор, эту дивную мраморную глыбу, словно вырубленную из Каррарских скал. В первый раз я увидел его вечером, при свете луны. Ослепительно белая верхняя часть собора ярко вырисовывалась на голубом небе. Отовсюду, куда ни взглянешь, из каждого угла, из каждой ниши выступали мраморные изваяния. Внутренность собора ослепляла даже больше, чем внутренность собора святого Петра. Этот таинственный полумрак, лучи света, пробиравшиеся через разноцветные стекла окон, переносили меня в какой-то неземной мир. Да, вот воистину храм Божий! Я прожил в Милане целый месяц и тогда только собрался в первый раз взглянуть на него с высоты собора. Солнце горело на его ослепительно белой крыше, на которой, словно на обширной мраморной площади, возвышались, будто отдельные церкви и капеллы, башни собора. Глубоко-глубоко внизу раскинулся Милан, а вокруг взору моему открывались все новые и новые статуи, которых не видно было снизу, с улицы. Я достиг самой высшей точки и остановился у мощной статуи Христа, венчающей все здание. На севере виднелись высокие темные Альпы, на юге низкие бледно-голубые Апеннины, а между теми и другими расстилалась безграничная зеленая равнина. Я обратил взор на восток, где лежала Венеция. По направлению к ней тянулась в поднебесье длинной лентой стая перелетных птиц. Я вспомнил оставленных мною там дорогих мне людей: Поджио, Розу, Марию, и мною овладела такая тоска! Мне вспомнился рассказ, слышанный мною в детстве, когда я с матушкой, Мариучией и Анджелиной возвращался с прогулки на озеро Неми. Анджелина рассказывала нам о бедной Терезе из Олевано, которая изводилась с тоски по Джузеппе, ушедшем на север за горы; старая Фульвия положила в горшок разных трав и поставила снадобье на огонь; оно закипело, и Джузеппе охватила такая тоска по родине, что он без оглядки, без отдыха, не останавливаясь нигде ни днем, ни ночью, заспешил домой, где кипело снадобье из трав с локонами волос его и Терезы. Я тоже чувствовал неодолимое беспокойство и странную тоску, но то не была тоска по родине — Венеция ведь не была моею родиной! Мне стало настолько не по себе, что я поспешил спуститься вниз. Дома я нашел письмо от Поджио. Наконец-то! Оказывалось, что он уже писал мне раз, но письмо не дошло до меня. В Венеции было по-прежнему весело, только Мария была серьезно больна; боялись даже за ее жизнь, но теперь опасность миновала, и девушка поправлялась, хотя еще и не выходила из дома. Затем Поджио шутливо спрашивал меня, не пленился ли я какой-нибудь красавицей в Милане, и напоминал о закладе. Письмо дышало таким беззаботным весельем, что, как ни мало вообще соответствовало моему душевному настроению, все-таки обрадовало меня. Я как будто увидел перед собою самого милого, живого, веселого Поджио! «Вот вам и людские толки! — думал я. — Говорят, что он таит в сердце глубокое горе, что веселость его напускная, а он таков и есть по натуре! Говорят, что Мария моя невеста, а я и не думаю любить ее! Я скучаю по ней, как и по Розе, а ведь не говорят же, что я влюблен в Розу. Ах, скорее бы назад в Венецию! Тут я не выдержу!» Но потом я опять осмеивал себя за свое странное влечение. Чтобы рассеяться, я вышел из ворот на площадь д'Арми к триумфальной арке Наполеона, или Порта Чемпиони, как ее называют. Тут кипела работа. Я вошел в калитку низкого забора, окружавшего великолепное сооружение; на земле стояли два новых мраморных коня; кругом были разбросаны мраморные глыбы и колонны. Какой-то приезжий стоял и записывал в книжку то, что рассказывал ему гид. На вид ему было лет тридцать. Я прошел мимо него и заметил у него на груди два неаполитанских ордена. Вот он поднял глаза на арку, и я узнал его. Это был Бернардо. Он тоже увидел меня, кинулся ко мне, обнял меня и весело воскликнул: