Встретил ее Юлиус. Эберхардт был болен, а помощница почему-то не пришла. И оба они, Зинуша и Юлиус, вдруг покраснели, хотя Зинуша тут же — продолжая краснеть — строго сказала себе, что ей, зрелой девице, не пристало так смущаться перед ребенком…
Они находились близко, друг возле друга: Юлиус, вышед совсем к ней, и она, отступая к двери, готовая бежать и бормочущая насчет какого-то дела к Ивану Егоровичу (а Иван Егорович сейчас выйдет, и окажется, что дел у нее никаких нет, боже мой, какой стыд!). За минуту до этой нелепости Зинуша собиралась выпить кофе со сливками.
Юлиус ответил как-то замедленно, что дед Иван болен. Зинуша молчала, потому что не слышала его, а смотрела неотрывно, как наполняется его удлиненное, без резкостей и выступов, лицо розово-желтой (сквозь кожу) кровью, его лицо, восходящее как лилия к длинным темно-голубым глазам, ко лбу, будто подсвеченному откуда-то сбоку неведомою свечой. И глаза его приняли лиловый, темно-лиловый отсвет.
Зинуша выбежала из кофейни, невежливо грохнув дверью. Дома тихо, на цыпочках, пробралась по коридору и лестничке к себе на второй этаж (только бы не встретить никого!), ворвалась в свою спальню и кинулась в шали, не сняв шляпку, на кровать. В необыкновенном смятении, будто совратила самого архангела. И ждала возмездия. А было-то два слова невнятных и один взгляд его — и то не прямо, не в глаза, а рядом, видя, но вбок.
С тех пор для Зиночки не только булочная и кофейня «Болингер и сын» стали запретом, но и самая улица. Она огибала ее за квартал, боясь встретить Юлиуса. Не притворялась перед собой, что боится (как часто получается у барышень), боялась истинно, потому что понимала, до какой неприличности дошла бы, влюбись она в подростка, мальчика, неровню. Зинуша еще не понимала до конца, что уже влюбилась. В шестнадцатилетнего Юлиуса. И ничего так в жизни не хочет, как видеть его лицо таким, каким оно было тогда, в кофейне, когда она подумала, и не подумала даже, а промелькнуло в ней, что это из-за нее ОН ТАК ПОКРАСНЕЛ. КАК И ОНА ИЗ-ЗА НЕГО.