Я понимаю, что читатель ждет от меня рассказа о том, как вопреки отцу маленький Юлиус трогательно подружился с дедом и тот нашел успокоение во внуке, потому что в сыне оного не доискался. Даже на инженера не доучился Егорий и девушки, или, вернее, женщины, давшей жизнь Юлиусу, не только привезти домой не смог, но и назвать не хотел. Кто она?.. Хотя, впрочем, все было ясно.
Однако, чтобы следовать правде истории этой семьи, я не могу сказать, хотя мне бы этого и хотелось, что Юлиус и дед подружились. Увы — нет. Почему же? Не знаю. Наверное, как и во всех жизненных делах, здесь не было одной-единой причины. И дед был не такой уж безобидный и милый старикашечка, и внук хоть и слыл тихоней, однако имел уже что-то свое, чего никому не открывал. И русский язык так и не выучил Эберхардт прилично… Да мало ли! Были, конечно, у них минуты, когда и тому и другому хотелось кинуться друг к другу… Но минуты проходили, а люди мешкали. Минуты проходили и наставали совсем другие, в которые и тому и другому думалось уже иначе. (Боже мой, о чем только не думается нам, когда надо не думать, а действовать. Но именно тогда мы начинаем думать, даже если до этого никогда не пускались в зыбкое море мыслей!)
Егорий, или, как он называл себя, Георг, мог бы жениться в городе, который был его родиной, как ни кинь. Но, видимо, он не собирался этого делать. Гордо, с кривой усмешечкой проходил Георг по улицам и смотрел поверх голов, изредка кланяясь совсем уже знакомым. И, странно, все знали, что отец его держит кофейню и булочную и что сам Егорий Иванович — недоучка и ни к чему не приспособлен. И неумен. И путался с девицей, от которой привез младенца, неизвестно еще, чьего сына. И собой уж не бог весть как хорош… И неизвестно, так ли уж богат… А уступали — тем не менее — ему дорогу, кланялись первыми, часто не дождавшись ответного кивка и закрасневшись от этого, — так велика была сила уверенности у Георга в своем непонятном превосходстве. Сила, чуть ли не материально ощутимая. Твердая и грубая, как кора дерева. И девушки — не одна — видели во снах его небольшие темно-голубые глаза, которые с неземным выражением и чувством смотрели на них, источая любовь, на которую въяве живущий Егорий вряд ли был способен. Впрочем, никто об этом ничего не знал, и невестам городка еще больше мечталось. Видите как — прошло совсем немного времени, событий вроде бы и нет, — Эберхардт уже дедушка, а помните, о нем тоже вздыхали в Саар-Брюккене… И сын его приближается к тридцатилетнему рубежу. И внук уже не так мал. Внук Юлиус.
Пришла мне в голову мысль, что, может быть, не так и не прав был Георг, гордо вышагивая по мостовым городка и задирая голову выше колоколен. Недоучка, немцев сын, кофейник… Сколько на нем всего висело. А если еще и робость, и улыбки… Пропал бы Егорий. Смеялись бы над ним чуть не вслух, что и пробовали вначале, не очень, правда, громко. Его бы осуждали и обсуждали на всех светских сборищах, и ни одна барышня городка не стала бы видеть его в своих одиноких снах. И только какие-нибудь странного вида личности, неудачники и пьяницы, сделали бы из него нечто вроде попранного кумира, и стал бы он посмешищем и все равно принес бы горе старому Эберхардту и себе. А так — себя он спас. Но это по ходу.
Скоро папенька стал разгуливать по улицам с сыном, и можно было слышать их беседы на немецком языке, нравственные и учебные. И Георгий Иванович выглядел совсем как важный барин, а сын его — как сын важного барина.
А вечерами в доме было невесело. Неярко горела большая керосиновая лампа на мраморном столбике в гостиной. В глубоком кресле сидел молча Иван Егорович. За столом, всегда затянутый в сюртук, даже дома не позволявший себе шлафрока или теплой куртки, коротал за книгой время Георгий Иванович, вряд ли читая книгу, а тоже думая о чем-нибудь том, что знал он один. И тихий Юлиус иногда спускался из своей одинокой детской, для того чтобы пожелать спокойной ночи деду и отцу. Не было женщины в доме, и, хотя чисто убирала приходящая служанка и вкусно готовила стряпуха, — не было в доме ни уюта, ни тепла. А сердце старого Эберхардта готово было разорваться от любви и жалости к сыну, который сидел как кукла в витрине и держал в вытянутой руке книгу, время от времени ровно перелистывая страницы. Лицо Аграфены просвечивало сквозь сухость выражения и заставляло старика на что-то надеяться.