Юрий Вильямович Козлов
Имущество движимое и недвижимое
Повесть
I
Июньскими тысяча девятьсот семьдесят… года вечерами возле реки бывало многолюдно. В этом месте города — под охраняемым (об этом свидетельствовала надпись на фанерном щите, самих же охранников никто никогда не видел) железнодорожным мостом — набережная обрывалась. Последняя бетонная плита пропадала в подступивших к воде кустах. Далее Москва-река текла свободно в своих пологих земляных и песчаных берегах.
Если подняться наверх, открывался вид на чугунную, местами выломанную ограду, нечистую от бензина и тополиного пуха воду, нестерпимо сверкающие рельсы, гигантское строительство на другой стороне за мостом. Едва начавшись, строительство превратилось в развалины и пребывало в этом состоянии уже лет десять. Снизу, с набережной — на поросший травой и цветами косогор, величественный, белый под солнцем, здесь в начале пятидесятых годов на месте еврейского кладбища встал дом. Представительным, с архитектурными излишествами, фасадом дом, как и положено, смотрел на проспект, по которому проносились чёрные и иные машины, обшарпанным же боком выворачивал сюда, на набережную. Небо было вроде бы безоблачным, но дымным, матовым. Под Москвой в тот год горели торфяники, в воздухе носился запах гари. Жара, стало быть, поддерживалась огнём. Жить в раскалённом каменном городе было всё равно что жить в аду.
На набережной было весьма оживлённо. Туда-сюда похаживали люди, бегали, высунув языки, собаки. Над набережной стоял гул. Вода в реке была в бензиновых разводах, как в павлиньих перьях, лишь самые отчаянные отваживались купаться. Остальные загорали, но нет ничего скучнее, чем загорать без воды. Хватало и пьяных. Пожалуй, их даже было слишком много. Винный магазин в доме торговал до девяти.
Среди травы, цветов и кустов на косогоре каким-то чудом уцелела ольховая рощица. Деревья росли, сцепившись наверху ветвями, образуя подобие тента, шатра.
Это было едва ли не единственное тенистое место на набережной. Его облюбовали алкаши. Земля под деревьями была сбита в глиняный асфальтик, валялись пробки, обёртки плавленых сырков, корки и окурки. Здесь кормились мыши и птицы. Один мутный захватанный стакан был фонариком надет на сучок, другой лежал на земле. К нему на кривых, как рогалики, ногах подбежала такса. Она обнюхала стакан, острая её мордочка сделалась расстроенной и печальной. Но тут из травы с шумом вылетел скворец, такса прыжками понеслась за ним. Гладкое оперение скворца и гладкая шерсть таксы одинаково блестели на солнце. Должно быть, это была совсем молодая такса, если она гонялась за птицами.
Но сейчас под деревьями на брёвнышке сидели два парня и девушка, в которых без труда узнавались десятиклассники. Кто ещё, кроме десятиклассников, сдающих выпускные экзамены, принуждён находиться летом в городе? Работающие молодые люди? В облике парней и девушки, расположившихся на брёвнышке, отсутствовали заторможенность, отупелость, неизбежные после тяжёлого на такой жаре трудового дня. Движения их были энергичны, спортивны. Чисты, белы, ухожены были их руки, не знающие физического труда. Вне всяких сомнений, это были десятиклассники, будущие абитуриенты.
Что-то бы, однако, помешало смотревшему на них со стороны — если бы такой вдруг обнаружился — испытать радость и удовлетворение, законные при виде отдыхающего юношества. Быть может, странная для их лет неулыбчивость, выражение сумрачного недоверия — к кому, чему? — не покидающее их лиц, даже когда они помалкивали. Или длинная бутылка сухого вина — слишком уж привычно тянули они по кругу из горлышка. А может, просто так падали тени в тот вечер, и на юных лицах читалось то, чего не было?
Но бутылка присутствовала определённо, и уже зоркая, сухонькая старушка в лохмотьях со страннической котомкой за плечами дожидалась в некотором отдалении от ольховой рощицы. В отличие от божьих странников маршрут старушки пролегал не по святым местам, а по местам, где пьют и оставляют посуду. Их было великое множество. Она дождалась. Бутылка вдруг взмыла в воздух, превратилась в маленькую радугу, налетев на солнечный луч, камнем пошла вниз. Пенсия старушки исчислялась тридцатью тремя рублями. У неё сжалось сердце, хоть она и знала: камней на набережной нет. Столь малая пенсия объяснялась недостаточным трудовым стажем. Недостаточный трудовой стаж объяснялся тем, что старушке не удалось включить в него годы, проведённые в местах, где труд, можно сказать, был единственным её занятием. Документальных свидетельств об этом не сохранилось, и выходило, что старушка двадцать лет занималась неизвестно чем. В райсобесе к ней относились со справедливым подозрением, многочисленные ходатайства о прибавке к пенсии оставляли без внимания.
Бутылка глухо втемяшилась в землю, старушка поспешила к ней. Молодые люди более её не интересовали. Через неделю в школе будет выпускной бал, тогда другое дело. Старушка вдруг вспомнила свой выпускной бал в дореволюционной Самаре, катание на лодках по блещущей реке, чьи-то усы, чёрную шляпу. Было ли вино? Вероятно, было. Только вот как тогда обходились с бутылками, она забыла. Как бы, наверное, удивилась тогда она, если бы ей сказали, что этот вопрос будет весьма и весьма занимать её на склоне лет.
О чём говорили жарким июньским вечером десятиклассники?
Они знали друг друга давно — вместе росли, переходили из класса в класс. Отношения их не были омрачены извечным подростковым соперничеством, изнурительным выяснением: кто лидер? Когда-то это было, но они пережили, преодолели. Это относилось к парням. И девушке не надо было непременно выбирать одного из двух, сталкивать лбами, кокетничать и капризничать. Треугольник отсутствовал. Или присутствовал, но какой-то другой треугольник. Она с равной симпатией относилась к обоим, но даже если бы вдруг пришлось выбирать — и здесь, думается, обошлось бы без трагедии. Или тот, или этот — девушка сама не знала. Она ценила вариантность. Вариантность, по мнению девушки, украшала жизнь. Безвариантность уродовала её. Может, это была ранняя пресыщенность, а может, наоборот, ранняя мудрость.
— Я понимаю, Саша, — горячился темноволосый с меняющимся, что свидетельствовало о непостоянном слабом характере, — иногда губастым и надменным, иногда очень даже добрым, симпатичным лицом, — тебе не понравилось моё стихотворение. Но я ещё раз повторяю, во-первых, это первое (тут он, конечно, врал) и, очевидно, последнее в моей жизни стихотворение. Во-вторых, это не стихотворение в привычном смысле. Оно безыскусно, то есть не художественно сочинено, без тщеславия, желания прославиться (тут он скорее всего опять врал). Будь у нашей Надюши альбом, как в старину, — кивнул на девушку, — я бы записал ей туда его, и всё. И навсегда бы забыл. Ведь стихи не всегда искусство. Иногда просто способ выразить мысль.
Собеседник — русый, атлетического сложения парень в синей клетчатой рубашке — слушал товарища с уважительным вниманием, весьма редким в наши дни даже среди друзей. Если темноволосый автор неведомого стихотворения был тонок, гибок от природы, но не особенно утруждал себя гимнастикой — об этом свидетельствовали его слегка сутулые, опущенные плечи, этот — в рубашке — занимался спортом серьёзно. Его движения не отличались природной гибкостью, но в них чувствовались сила и упругость, какие сообщают телу постоянные тренировки.
Девушка никак не обнаруживала своего отношения к предмету разговора. Похоже, ей просто нравилось проводить время с этими парнями, было приятно сознавать, что никто не сунется к ней, не обидит. Есть кому заступиться. К тому же из их разговоров девушка узнавала много нового, интересного. Это озадачивало её. В самом деле: живут в одном дворе, ходят в один класс, почему же они знают, а она нет? Но в отличие от парней девушка не больно печалилась, если чего-то не знала, не горячилась, если вдруг узнавала. Знания отнимали у жизни последний смысл. У девушки были гладкие, чёрные, как смола, волосы. Разделённые посередине пробором, они доставали до плеч. Странно-белое, как будто фарфоровое лицо. Девушка была красива, ухоженна, несуетлива. Она знала себе цену. Фамилию девушка носила под стать волосам — Смольникова, в детстве её дразнили Смолой.