«Замкнутый круг, — с грустью подумал Костя. — Пошли они все!»
Они уже покинули парк, неторопливо шагали по улице. Это было очень странно, но лужи испарялись буквально на глазах. Послегрозовая свежесть минула, опять надвигалась тяжёлая вязкая духота.
Они ещё немного постояли, поговорили у метро. Прощаясь, Вася задумчиво сказал:
— Эти ребята, у которых книги… Им надо помочь. Наделают глупостей по молодости лет, могут быть большие неприятности.
— Помочь? — удивился Костя.
— Я бы мог познакомить тебя с человеком, — равнодушно, глядя куда-то в сторону, произнёс Вася, — ты бы рассказал ему что знаешь. Он бы нашёл возможность предостеречь их, поправить. Конечно, никто ничего не узнает. Но это надо делать сейчас, потом может оказаться поздно.
— А… кто этот человек? — растерялся Костя. Вася тонко улыбнулся, давая время Косте осознать детскую наивность его вопроса.
— Кстати, и тебе это знакомство не повредило бы.
— Я… не знаю, сумею ли быть полезен, собственно, я… Да и вообще, это не мои, ко мне случайно…
— Смотри, — пожал плечами Вася, — речь не о тебе и обо мне, о молодых ребятах, которые могут пропасть ни за грош. Если надумаешь, позвони! — И исчез за стеклянными дверями.
IV
Надя Смольникова увидела Сашу Тимофеева из окна парикмахерской, где собиралась сделать причёску перед выпускным вечером. Саша пружинисто шагал в сторону лестницы, ведущей на набережную. «Наверное, у него свидание у реки», — подумала Надя. Тут как раз кресло освободилось. Из зала выплыла тётка с такой чудовищной укладкой, что Надя передумала делать причёску. Невыносимо воняло лаком. «Подровняйте, пожалуйста, и всё», — попросила она.
Надя сидела в кресле как изваяние, брезгуя прислониться к спинке с невысохшим пятном чужого пота, к обтянутому грубой серой материей подголовнику.
В парикмахерской царил дух тоскливого нищенского неуюта, который преследовал Надю с детства и к которому она до сих пор не могла привыкнуть. Неуют был неизбежен в местах, где собирались люди: в магазинах, ателье, на почте, в прачечной, химчистке, поликлинике, в столовой, домовой кухне, кафе, ресторане. Ощущался он в школе: в казённых, с гипсовыми бюстами на тумбах, коридорах, в одинаковых, как близнецы, классах. Даже дома (Надя жила с матерью и бабушкой. Отец погиб под машиной, когда ей было пять лет) её преследовал проклятый неуют. Она ему изо всех сил сопротивлялась, как могла благоустраивала квартиру, но мать и бабушка её в этом не поддерживали. Бабушка вышла на пенсию два года назад. Она была ответственным партийным работником. Её волновало всё, кроме дома. Мать работала в цензуре. Несколько раз её привозили домой на «скорой помощи», она теряла сознание от бесконечного чтения. Они прожили жизнь вне быта и, похоже, не представляли, что дома должно быть красиво и удобно. Бабушка, к примеру, не позволяла повесить в своей комнате занавески, якобы будет темно. Мать не знала, что тарелки моются с двух сторон. Когда Надя открывала шкаф, видела серые жирные днища, у неё темнело в глазах. Она оттирала тарелки, но они вскоре возвращались в прежнее состояние.
«Как они здесь? Какую радость получают от работы? Что им до несчастных клиентов?» — подумала Надя, оглядывая убогую обстановку парикмахерской. Красивую причёску здесь сделать не могли. Надя давно собиралась поговорить с Сашей по одному деликатному делу, да всё не решалась. Собственно, это было продолжение вечной темы неуюта, только на сей раз в одежде. Дело в том, что с недавнего времени Саша начал хорошо и модно одеваться. Вероятно, у него появились знакомые, которые могли достать. Надя знала, что Сашины родители не очень состоятельны, следовательно, Саша не мог платить за одежду умопомрачительные цены, которые назначали фарцовщики. Наде позарез нужны были светлые летние джинсы. Если Саша возьмётся достать, они обойдутся дешевле. Где, у кого Саша их купит, Надю не волновало. Главное, чтобы дешевле.
Она вообще относилась к жизни спокойнее, чем Саша и Костя. Саша видел в повсеместном неуюте следствие панического животного страха, отнявшего у народа волю к жизни. Костя — направленную злую волю, дальние планы погубления России. Надя видела самих людей, которых устраивало такое положение, раз они не протестовали, не пытались изменить. Нынешним-то чего бояться? Взять хотя бы эту парикмахерскую. Мастера проводят здесь по восемь-десять часов. Отчего не придать помещению человеческий вид? Так ведь нет.
В дальние дьявольские планы Надя не очень-то верила. Ей казалось совершенно невозможным так хитро что-нибудь задумать, чтобы наверняка предвидеть результат. Скорее с уверенностью можно ожидать результата противоположного. У неё, например, никогда не получалось, как бы тщательно она ни рассчитывала. Жизнь этого не терпела. От всех попыток улучшить, исправить себя спасалась непредсказуемостью.
Помнится, Надя высказала эту мысль друзьям, когда они прогуливали в скверике перед школой урок истории. «А что, — засмеялся Костя, — тут есть резон. Представим себе, что Сталин сошёл с ума, задумал изничтожить страну. Что бы он сделал? Не задавил бы нэп — оказались бы с товарами. Повременил бы с коллективизацией — не было бы голода, да и сейчас, глядишь, не покупали бы зерно в Америке. Оставил бы в армии «шпионов» — встретили бы Гитлера подготовленными. Дал бы дорогу «лженаукам» — генетике, кибернетике — не отставали бы сейчас, а?»
Надя слушала с интересом. Про «шпионов» в армии она ничего не знала. Про коллективизацию думала, что колхозы были всегда. Когда про неё объявили, крестьяне с ночи вставали в очереди, чтобы записаться. До революции деревня вымирала, забитые крестьяне щипали лучину, ютились в жутких тёмных избах с земляными полами, обрабатывали украдкой свои крохотные полоски, а всё остальное время трудились на барских полях под кнутами свирепых надсмотрщиков. Когда становилось совсем невмоготу, шли жаловаться к барину. С детства запала в память картинка из «Родной речи»: барин — жирный, скотинистый, опойный — тупо смотрел на крестьян с крыльца. Саша и Костя говорили ей, что было не совсем так, но, честно говоря, Надю мало занимало, как было.
Её раздражали бессмысленные споры о прошлом. Мать и бабушка без конца выясняли: хорош или плох был Сталин. Иногда Наде казалось, тень его витает в квартире. Да есть ли в стране квартира, изба, где она не витает? Мать всей душой была за демократию, но при этом работала в цензуре, учреждении, немало, надо думать, способствующем утверждению в обществе демократии. Бабушка всей душой была за Сталина, говорила, что в конце концов ему поставят памятник из золота. Мать на это каждый раз отвечала: «Ну любить-то его люби, только зачем доносы писать?» Это был жёлоб, в который, гремя, скатывался любой их разговор. Странно: начинали с чего угодно, но заканчивали неизменно одним. Бабушка кричала, что никогда не писала никаких доносов. «Клянусь партбилетом, честью!» Мать возражала: отчего же такие-то люди в сорок девятом прервали с ними всякие отношения? Она дружила с их дочкой, но вдруг они намекнули, что лучше ей к ним больше не ходить. И почему того человека вдруг сняли с работы, а бабушку назначили на его место? И куда вообще делся тот человек? Это означало, что пройдена первая половина жёлоба. Во второй появлялся Надин отец, который, пьяный, погиб под машиной. «Кто вас содержал? На чьи деньги вы жили все эти годы?» — спрашивала бабушка. Мать возражала, что не содержала бы она их, не давала бы столько денег, может, он бы так и не пил, не распускался, вообще не попал бы под машину. «Значит, я виновата, что ты вышла замуж за алкоголика?» — кричала бабушка. После чего они расходились по разным комнатам. Комнат хватало всем. Квартира, которую бабушка получила на взлёте служебной карьеры, была сейчас их единственным достоянием. Практичная Надя думала: по нынешним временам это не так уж мало.