Они побежали вниз к машине, действительно отыскали квитанцию, но… из фабрики-прачечной, удостоверяющую, что Гриша сдал в стирку десять сорочек. «Где же из химчистки? Вспомни, куда положил?» Кретински улыбаясь, Гриша вылез из машины, открыл багажник, вытащил сумку. «У меня тогда не приняли, — всё так же кретински улыбаясь, проговорил он, — сказали, подкладка какая-то не такая и пуговицы не отпорол… Я ещё скандалил, дурак, говорил, что жалобу напишу…» Он дёргал «молнию» на сумке, но руки дрожали, «молния» не поддавалась. Надя быстро открыла сумку, залезла во внутренний карман серого пиджака, извлекла партбилет. Гриша обмяк, в глазах стояли слёзы — слёзы счастья. Оказалось, он не может выйти из машины. Надя сама захлопнула, заперла дверцы, как старика, довела Гришу до дивана. Он ничего не говорил и всё продолжал улыбаться пугающей Надю счастливой улыбкой. Эта история произвела на неё удручающее впечатление.
Надя подумала, что им надо расстаться.
Это намерение окончательно укрепилось в ней после другой встречи с Гришей — тоже необычной.
На сей раз Гриша был странно весел, прыгал по комнате как кузнечик. «Жена забрала письмо? Допустили к защите? Получил назначение в Вену?» Гриша сбегал на кухню, вернулся с бутылкой шампанского, фужерами. «Да что случилось?» Гриша посмотрел на часы, включил приёмник. У него был суперсовременный немецкий транзистор, позволяющий слушать даже нещадно глушимые станции. Впрочем, сейчас Гриша настроился на Би-би-си.
Политические новости, даже в интерпретации идеологических недругов, мало интересовали Надю. Она испытывала необъяснимое отвращение к радио и газетам. Радио-газетная действительность не имела к ней никакого отношения. На уроках обществоведения — они сейчас как раз проходили структуру партийных, государственных, правительственных органов — у неё скулы сводило от скуки. Лицо у учительницы было насторожённо-умильным, речи — вкрадчиво-обтекаемыми. Она говорила ни о чём, не называла ни одной фамилии, кроме тех, кто на данный час занимал главные посты. Когда кто-то задал вопрос про Хрущёва, сказала, что ответит, если останется время, но вместо этого начала спрашивать. Подняла, помнится, Надю, спросила, кто является главой государства. «Председатель Политбюро», — не раздумывая, ответила Надя. Глаза у учительницы широко распахнулись. «Генеральный секретарь Совета Президиума», — быстро поправилась Надя, но по лицу учительницы поняла, что опять не угадала. «Садись, Смольникова, — сказала учительница, — стыдно. Это должен знать каждый советский человек». Как ни странно, к Надиному незнанию она отнеслась куда спокойнее, чем к замечанию Вовки Тарасенкова, что он не видит смысла в параллельном существовании отраслевых отделов: в ЦК, Совмине, Верховном Совете. Ведь есть министерства! К чему бесконечное дублирование? «Что ты несёшь, Тарасенков? — схватилась за голову учительница. — Да кто тебе дал право…»
Диктор читал новости. В мире, как всегда, было неспокойно. Гриша разливал шампанское. Вдруг он торжествующе поднял палец. Надя услышала, что в Лондоне «на положение невозвращенцев» перешли известный советский скрипач такой-то и его жена. «Ну и что? Мало, что ли, бегут?» — пожала плечами Надя. Гриша звонко расхохотался, алчно отпил из фужера. «Это же сеструха моей жены! — завопил он. — Теперь тестю конец! Письму веры не будет! Всё, теперь я чист. Ах, Алка… — задумчиво и, как показалось Наде, с затаённым восхищением покачал головой, — ах, хитрюга… Они были у нас в Берлине, она уже тогда намекала…»
Наде сделалось не по себе. Гриша радовался предстоящему падению тестя и одновременно завидовал сестре жены, её мужу-скрипачу. «Он лауреат каких-то конкурсов. Знаешь, сколько там платят за концерт с аншлагом? Они будут деньги лопатой загребать!» Гриша ещё и ненавидел сестру жены и её мужа-скрипача. Не за то, что те сбежали. А что, по всей видимости, неплохо устроятся в новой жизни. Как сам Гриша (последуй он вдруг их примеру) не устроится никогда. Да, сейчас Гриша был самим собой, но, господи, знал бы он, как он отвратителен! «У меня болит голова, — сказала Надя, и это была истинная правда, — я пойду домой, потом увидимся». — «Что? А… да-да…» — Гриша был настолько занят своими мыслями, что не обратил внимания на её уход.
Выйдя на воздух, Надя уже знала, что с Гришей всё кончено. Знала даже, что сделает, если он начнёт звонить по телефону или явится выяснять отношения. Пригрозит, что даст телеграмму в партком академии.
Она уже спустилась на проспект, шла по подземному переходу, но головная боль не проходила. Стало быть, дело было не только в Грише.
Надя вдруг поняла, что ей вообще противно смотреть на мужчин, озабоченно спешащих куда-то с сумками и авоськами, деловито пристраивающихся в очереди, неприлично скандалящих в них из-за каких-то пустяков, суетливо лезущих в общественный транспорт. Они казались ей насмешкой над родом человеческим — запуганные, истеричные, как бабы, жадные, нищие, лгущие, пьющие, тайно прелюбодействующие, угодничающие перед начальством, сносящие любые оскорбления, но главное, совершенно смирившиеся с «царюющим злом», даже не помышляющие что-то изменить. «Царюющее зло», «Луч света в тёмном царстве» — запомнила Надя из Добролюбова, хоть и давно его проходили. Это было баранье стадо, которому пока позволено кормиться на вытоптанном пастбище, но вполне может настать час, когда его погонят на бойню, и оно покорно зашевелит копытами, единственно уповая, что первыми прирежут других, которые бегут впереди. То были не мужчины, как их представляла себе Надя — труженики, защитники, — но новое позорное племя: похабник-мясник, обвешивающий в гастрономе нищих старух; лгун-комментатор, вещающий с экрана телевизора о немыслимых успехах; тупомордая скотина, несущаяся в чёрном лимузине по проспекту под подобострастные улыбки милиционеров; армия холуёв-угодников, трепетно поджидающая скотину в отданном ей на кормление учреждении. Подойди сейчас к ней мужчина, она бы не раздумывая ударила его. «Мужчин нет, — подумала она, — с этим мусором вокруг я не желаю иметь ничего общего! Что ж, буду одна…»
Одиночество продолжалось уже полгода. Отношения своего к мужчинам Надя не изменила. Во взгляде её как будто застыла презрительная холодность. На пытающихся завести с ней знакомство — на улице, в кино, в транспорте, в магазинах — Надя смотрела брезгливо, как на тараканов.
Теперь она общалась главным образом со сверстниками. И всё было бы ничего, если бы мальчики не были столь однообразно-напористы в своих стремлениях. Презрительным взглядом их было не остановить. Прошлые Надины поздние возвращения домой, вкрадчивые приезды Марика (он хоть и останавливал машину на углу, это ничего не меняло), истерические Гришины дежурства у подъезда, конечно, не остались без внимания. Мальчики смотрели на Надю, как на лёгкую добычу, и искренне злились, когда она не оправдывала ожиданий.
Как-то незаметно растеряла она и подруг. Открывать глаза на жизнь скромницам и комсомолкам было бессмысленно. Люди равнодушны к чужому опыту. Пока сами не обожгутся, не слушают. Слушать щебет восторженных идиоток было утомительно. С развесёлыми подругами стало скучно. Для Нади это был пройденный этап. Эти считали её отступницей, хотя Надя никого не осуждала, взглядов своих никому не навязывала. Сама того не желая, Надя вдруг сделалась белой вороной, которую, если не бьют, то едва терпят, если и терпят, то уж никак не любят.