Выбрать главу

Саша шагнул в кладовку, щёлкнул выключателем. Отец следом. Саша не понимал, как можно курить среди ночи, потом лежать в кровати с кислой пастью, харкать, кашлять. Это было всё равно что ходить в несвежей майке, пробираться в бане к крану сквозь безобразное скопище голых тел, жарить на завтрак вонючую ливерную колбасу, от которой потом полдня в кухне не продохнуть. Это свидетельствовало о какой-то изначальной нечистоте, неизбежной, впрочем, при долгом житье в коммунальной квартире. Саша сам не понимал: откуда в нём такой снобизм?

— Держи, — протянул отцу коробок.

Тот не взял. Медленно, будто нехотя, перелистывал как бы случайно взятую с полки брошюру.

«Не врубится!» — подумал Саша, но тут же понял: вовсе не поиски огонька подняли отца с кровати, заставили дождаться его возвращения, привели в кладовку. Вот эта самая брошюра. Ещё Саша подумал, что настолько не брал в расчёт родителей, что даже не удосужился припрятать. Это было глупо. Глупо считать других глупее себя. «К вопросу о границах», — усмехнулся про себя Саша.

— Оставь ты эту галиматью, — как можно равнодушнее произнёс он, взялся за край брошюры. — Парень один работает в закрытой библиотеке, дал, так сказать, для общего развития.

Отец вроде бы отдавал, но в то же время продолжал держать. Так и стояли они посреди освещённой кладовки, ухватившись за брошюру.

Отец нехотя отпустил свой край. Саша облегчённо вздохнул.

— Помню я эту книжечку, — кивнул отец на выцветшую, некогда красную, обложку с черепами. — Мы тогда под Малой Вишерой стояли. Хотя, стояли, сильно сказано. В окопах, в мёрзлом поле на открытом пространстве. А они то с самолётов, то артиллерией. Ещё и живого фашиста не видели, а уже в нашей роте половину состава выбило. Так вот, парень, раз они вместо бомб книжечки разбросали. Эту вот помню, другая ещё была с зелёной такой рожей в паутине. Нам тут же приказ: кто поднимет — под трибунал.

— Ну и что, никто не поднимал?

— Шутишь, — усмехнулся отец, — а тогда не до шуток было. Все, конечно, прочитали. Из окопа-то не больно с доносом побежишь. Да и до особого отдела далековато. Но я, парень, не об этом…

— А о чём?

— А то, парень, что не было у нас выбора. Думаешь, мы ничего не знали? Знали. Да только что толку? Проволока на проволоку шла. Одна спереди, другая сзади. К своей хоть привыкли. Ну, и верили, крепко верили, сломаем одну, другая поослабнет. Не может не с поослабнуть. Да не вышло. Знаешь, почему победили? Нечем было нас пугать, не осталось для нас в этой жизни страшного, чего бы уже от своей власти не приняли. Ну и пространства, конечно, не европейские… И людишек не считали, воевали по-сталински…

Саша подумал, что впервые говорит с отцом о том, о чём надо было говорить давно и о чём сейчас говорить поздно. Под камнем молчания была значительная часть отцовской жизни, начиная со времени ссылки его раскулаченной семьи в дикую тундру в низовья Енисея. Родители, братья, сёстры вскоре погибли. Отец чудом выжил: жрал мох, глодал кору, добрался до Енисейска, пробился в ремесленное училище, скрыв, что родители репрессированы. Работал в ремонтных мастерских. Потом война, отец воевал в пехоте, имел награды, но в сорок четвёртом не повезло — оказался в окружении, проходил проверку, выяснилось, чей он сын, угодил в штрафбат, только после ранения — Саша видел ужасный шрам на плече — разрешили вернуться в свою часть.

Отец молчал. Родина одна, кому учить сына любить её, как не отцу? Отцу, которого его родители мало чему успели научить, так как слишком рано легли в угрюмую полярную землю. «Что он может мне сказать, — подумал Саша, — если ему самому всю жизнь не верили, не считали за человека?»

Сейчас в учебнике истории было написано: судьба второй мировой войны решалась в битве на Малой земле.

Саша подумал, что это «поднимешь — трибунал!» вошло в плоть и кровь отца. Что сейчас он, должно быть, видит в нём — сыне — то, что безжалостно пресёк — чтобы выжить — в себе. И поэтому не знает что сказать. Его выбор: каменное молчание, пьянство, теперь ещё бессмысленная возня на болоте. Но это не жизнь. Он сам понимает и мучается.

Саша вдруг почувствовал что-то похожее на симпатию к нечистому, волосатому, кривоногому человеку с корявыми, почерневшими от металла руками. Как бы там ни было, он его родил, водил перед его водянистыми младенческими глазами чёрным пальцем, может, даже катал в коляске до ближайшего пивного ларька и обратно. А перед этим воевал, видел смерть, сам убивал, ждал смерти. И снова ждал, томясь по выходу из окружения на полуночных допросах. А ещё раньше собственноручно долбил в ледяной земле могилы своим — не знающим вины — братьям, сёстрам, родителям. И всю жизнь на нём самом была неизвестная вина. Всю жизнь он боялся. Как миллионы других.

— Не волнуйся ты, батя, — как можно беззаботнее улыбнулся Саша, — завтра верну этому малому, и дело с концом. Что я, не понимаю, что к чему?

— Эту вернёшь? — усмехнулся отец. — А эту? Эту?

— Всё верну, — тихо сказал Саша. «Дурак! — ругнул себя. — Оставил на полке! Хорошо хоть тетрадь спрятал…» — Но это уже моё дело.

— Понятно, парень, — отец опасливо присел на раскладушку. Она застонала, прогнулась, — да только я о другом хотел.

— О чём же? — с интересом посмотрел на него Саша.

— О том, парень, что от добра добра ищешь!

— От какого же такого добра?

— А от такого, парень, что, худо-бедно, жить дают. Со свету не сживают. По ночам не ездят, не забирают, по пять лет не дают за прогул!

— Ну от такого добра не грех и поискать…

— Чего? — перебил отец. — Этого? — кивнул на книжки. — Да ты что, парень? Кинохронику не смотрел? Я-то помню, что они после себя оставляли… Если это добро…

— Далась тебе эта макулатура, говорю же, просто так взял, из любопытства.

— Не, парень, из любопытства девке под юбку лезут. Тут другое.

— Что другое?

— Не туда смотришь, парень! — возвысил голос отец. — Смотри, открутят головёнку. Сейчас ходишь — не думаешь, начнут сажать — поздно будет. Они всему учёт ведут.

— Ну уж прямо и сажать? За что сажать? Кого?

— Да кого угодно. Чтобы страх был. Страх водочкой не заменишь. Видишь, без страха-то какой развал идёт. Потыркаются туда-сюда и начнут. Нет другой силы. Нет и не будет.

— Ну и мнение у тебя о нашей народной власти. Вечен, стало быть, страх?

— На наш век достанет, — серьёзно ответил отец. — Не знаю, как там в Америке, а у нас нет другого средства, чтобы людишек в узде держать.

— Значит, по-твоему, — спросил Саша, — стоять, как скотине в стойле? Ждать, пока сажать начнут? Не думать?

— Думать-то думай, — сказал отец, — только про себя. А то открутят головёнку.

— А и открутят, — усмехнулся Саша, — так хоть за что-то. Скольким попусту открутили. Не обидно будет. Да и не собираюсь я, батя, головёнку подставлять. Нет…

— Да за что? — вдруг взревел, выпучил глаза отец. — Кто тебе позволит, чтобы за что-то? Пикнуть не успеешь! Книжечки твои «что-то»? Да они тьфу! Кто писал — не пересилил, а уж какую силу собрал! Ты… — Отец выругался, махнул рукой. — В пыль разотрут, дунут, и нет тебя!

— Напугали они тебя, батя, — отвернулся Саша, — сильно напугали. Я не знаю как буду, ничего не знаю. Только как ты жить не хочу.

— А и не живи, — с несвойственной ему готовностью согласился отец, — не живи. Я и сам не хочу, чтобы ты на завод, там, парень, радости мало. Ты с головой, с руками. Вон как портки наловчился строчить! Отметки хорошие… Живи как знаешь. Учиться поступишь, поможем, слава богу, денег хватит. Только выкинь ты это из головы… — покосился на книжки. — Христом-Богом прошу, отдай. Себя погубишь, а ничего не изменишь.

— Спички возьми, — Саша протянул коробок. Отец взял, растерянно повертел в руках.

— Всё ведь есть, — пробормотал, — живём, как люди, дачу вон строим… Чего ты?

— Спокойной ночи, батя. Отец вышел.

Саша остался бы спать в кладовке на раскладушке, но было душно, пришлось идти в комнату, там было открыто окно. Слушая шум листвы, торопливое шарканье запоздалых шагов по асфальту, он подумал, что дети — продолжение родителей во всём, даже в том, что не может продолжаться дальше. Терпение, подумал Саша, на мне истощилось их терпение.