Выбрать главу

Для кого как, а для меня разница между художественной литературой и художественным кино -- как между сахаром и сахарином. Сахарин в пятьсот раз слаще сахара, но сахар усваивается организмом, а сахарин целиком выделяется из него. От каждой книги, даже посредственной, в душе моей что-то остается, я делаюсь немножко другим. В кинотеатре я тоже вживаюсь в судьбы героев, порой с волнением слежу за тем, что делается на экране, но, когда кончается фильм, выхожу из зала тем же Вадимом Шефнером, что и входил в него, -- не лучше и не хуже, и уж никак не умнее. Конечно, есть фильмы выдающиеся, но я говорю здесь усреднение, и говорю о своем, личном восприятии художественного кино, которое (восприятие, а не кино), очевидно, свидетельствует о моем однобоком развитии. Другое дело -- картины документальные: когда смотрю их, понимаю, что кино -- великое изобретение. Больше всего берут за сердце хроникальные ленты Великой Отечественной войны, их неподкупно голая и величественная правда.

Впервые военно-документальную ленту мне довелось смотреть в том же "Яре". Основная картина сеанса была, видимо, коротковатой, и перед ней пустили "культурфильм" -- так назывались тогда хроникальные фильмы. Шел 1929 год -- год военного конфликта на КВЖД; в нашем классе коллективно разучивали песню про китайских генералов, которые

Нас побить, побить хотели,

Нас побить пыталися, -

А мы тоже не сидели,

Того дожидалися!..

И вот на экране -- боевой эпизод. Красноармейцы-дальневосточники идут в атаку. Вдруг один боец падает, роняет винтовку. Он упал -- и остался лежать неподвижно. До меня не сразу дошло, что он убит: в художественных фильмах умирают выигрышно, красиво, многозначительно, с подтекстом, а тут просто упал солдат и не поднялся. Но давно забыл я лица актеров, умиравших понарошку на экране "Яра", а этот безвестный пехотинец, всерьез погибший на полузабытой, бегло вписанной в анналы войне, мгновенно и навсегда вошел в мою память, а значит, и в жизнь.

...В доме рядом с "Яром" помещался "Центроспирт" -- магазин с зеленой вывеской; в нем продавали только "русскую горькую" (так писалось тогда на водочных этикетках) -- и больше ничего. Продавцы и товар располагались за деревянным барьером; выше барьера, до потолка, тянулась проволочная сетка, в которой имелось несколько окошечек, вроде как в вокзальных кассах. Большинство покупателей уносило водку домой, но были и нетерпеливые потребители. Через улицу, на Шестой линии, в небольшом доме с большим двором находилась база ломового извоза; гужбаны -- мужчины здоровенные, в брезентовых брюках и куртках, опоясанные красными широкими кушаками, -- часто наведывались в эту торговую точку. Купив бутылку, они спешили в ближайшую подворотню. Ловко вышибив пробку, гужбан делает несколько вращательных движений, создавая в бутылке водочный водоворот, и, закинув голову, подносит сосуд ко рту: хрустальный винт мгновенно ввинчивается в глотку -- и бутылка пуста.

Но "подворотники" пили водку не гольем, а с закусью, чему способствовала частная инициатива. Возле дверей "Центроспирта" на покрытом ватником ведре с очищенным вареным картофелем восседала толстая тетенька. Желающему закусить она бесплатно давала две-три картофелины, присыпав их солью из спичечного коробка. За это гужбаны и прочие выпивающие вручали ей опорожненную посуду.

Затем "Центроспирт" закрылся, а в его помещении обосновался книжный магазин. Помню, я приметил там на витрине книжку "Форель разбивает лед", -- она запомнилась мне из-за названия; что это стихи Кузмина, я узнал много позже.

...На Шестой линии, рядом с Андреевским собором, стоит невысокое строение скромных, благородных пропорций; это церковь Трех святителей, построенная Трезини; она старее собора. Возле ее дверей в дни моего детства еще видна была гранитная, вделанная в стену, доска, на которой мерцали поблекшей позолотой узорные таинственные грузинские письмена. От стародавних обитателей Васильевского острова я слыхал, что в давние-давние годы в подземелье церкви погребена молодая грузинская княжна. Она была невестой какого-то великого князя и собиралась войти в семью Романовых, но захворала в Петербурге чахоткой, отчего и умерла. В день панихиды вся улица была устелена дорогими коврами и усыпана белыми розами, и по этим коврам и розам знатные грузины на руках внесли с церковь гроб с прахом своей соплеменницы. Правда ли это, не ведаю.

...Так шаг за шагом, дом за домом дошел я до Большого проспекта; но о нем я уже достаточно рассказал в предыдущих главах своей летописи впечатлений.

39. 23 СЕНТЯБРЯ 1924 ГОДА

У трамвая памяти свое расписание. Порой он, не сбавляя скорости, проносится мимо великолепных дворцов и знаменитых памятников, а потом часами стоит возле какого-нибудь бедного, невзрачного строеньица; а то вдруг даст задний ход -- и вновь тащится по улице, где проехал совсем недавно.

Вот дом No 19 на Шестой линии. Небольшой, двухэтажный, ни в архитектурном, ни в историческом смысле ничем не примечательный. Для 99999-ти прохожих -- дом как дом, а я, 100000-й, проходя мимо него, всегда вспоминаю 23 сентября 1924 года -- день Великого наводнения. Оно было в свое время подробно описано в газетах и журналах, я лее поведаю о нем только то, что зацепил своей детской памятью, не ручаясь за почасовую точность в изложении событий. Я не помню даже, в какой день недели это произошло: кажется, школа уже несколько дней была закрыта на дезинфекцию по случаю скарлатины. В те годы такие внеплановые карантинные каникулы случались довольно часто: скарлатину лечить тогда не умели так радикально, как ныне, и она не зря считалась болезнью опасной; нередко от нее и умирали.

Да и многие другие заболевания, которые нынешняя медицина или вывела под корень, или сумела превратить в легкоизлечимые, в те времена порой приводили к летальному исходу. Когда я учился в "В" классе, девочка, что сидела через парту от меня, вдруг перестала ходить в школу; пронесся слух, что она заболела дифтеритом. А потом однажды, перед предпоследним уроком, классная руководительница сказала нам, что те учащиеся, которые хотят пойти на отпевание, могут покинуть класс. Мать умершей повела нас на Киевское подворье; там нам раздали тоненькие, длинные, как спицы, восковые свечечки. Девочка лежала в закрытом гробу, а над ее лицом в гробовой крышке поблескивало застекленное окошечко. Некоторые подходили и смотрели; я не подошел, побоялся; с девочкой этой у меня были нелады, еще совсем недавно она отозвалась обо мне очень обидно, а я в ответ тоже обозвал ее как-то зло. Я побоялся взглянуть на нее, потому что подумал: а вдруг она еще помнит обиду и с укоризной посмотрит на меня из этого маленького окошечка, и тогда я сразу упаду от разрыва сердца.