Выбрать главу

Сейчас это может показаться странным: человек стал инвалидом на затеянной Николаем Вторым и его кликой нелепой и кровавой японской войне – и стоял за «старый режим». Но все в те годы было не так-то просто. Быть может, он искренне считал, что пострадал за доброго батюшку-царя.

Ко мне Василий, хоть и утверждал, что все беды идут из Петрограда и от петроградцев, злобы, по-видимому, не питал. Однажды днем, когда его мать ушла куда-то из дому, он вдруг вышел из своей комнаты и, произнеся сквозь зубы: «Уперлась, старая бикса!», полез в буфет. Вынув оттуда хлеб и кусище сала, он велел мне отрезать по куску того и другого. Пока я ел, он как-то задумчиво смотрел на меня, а потом серьезным голосом спросил, правда ли, что в Питере есть такой вроде бы как сарай, куда пускают за деньги, и там стоит зеркало, в котором можно видеть себя вниз головой. В ответ я промямлил что-то в том смысле, что не знаю, есть ли такой сарай. «Ну, так ты же еще мал», – огорченно сказал Василий и побрел в свою комнату.

По ночам он иногда громко и пронзительно кричал во сне. Антонина Егоровна тотчас вставала с постели, зажигала лампу и шла к сыну. Она давала ему выпить «сенной воды» – какого-то лекарственного настоя, – и после этого Василий до утра спал спокойно. Однажды он и Антонину Егоровну и меня спас своим криком от верной смерти.

Произошло это так. Обычно, когда Василий начинал кричать, я сразу же просыпался в испуге (правда, после этого сразу же опять засыпал). А в эту ночь мне снился какой-то удивительно хороший сон, и крик Василия я услыхал словно бы очень издалека и как бы отмахнулся во сне от него. Потом меня кто-то начал грубо трясти, тащить куда-то, но и тогда я не мог или как бы не хотел уйти из сна.

Очнулся я в холодной нежилой комнате на полу. В окно бил лунный свет. Недалеко от меня, тоже на полу, накрытая каким-то половиком, валялась и стонала Антонина Егоровна. Голова у меня кружилась, болела адски; мне не хватало воздуха, я задыхался. Под щекой было что-то мокрое – я головой лежал в своей блевотине, но мне было все равно. В промежутках между приступами удушья и рвоты опять начинал сниться удивительно приятный сон. Меня кто-то несколько раз будил и поил водой, – то был Василий. Под утро он перетащил меня обратно в жилую комнату, на сундук. Весь день я провалялся, а к ночи вошел в норму, только уснуть не мог – и выспался днем, и клопы мешали (они водились и в этой комнате, но в количестве малом по сравнению с логовом Василия). Хозяйка оклемалась гораздо быстрее – ей угорать было не впервой.

Случилась вся эта история из-за того, что Антонина Егоровна слишком рано закрыла вьюшки, – стояли морозы, и ей хотелось, чтоб в печи было побольше углей. Когда однорукий начал кричать во сне, она пробудилась, встала, но у нее сразу началось головокружение и она упала, опрокинув что-то из мебели. Василий проснулся и прибежал на помощь, – угар проник частично и в его комнату, и он, по своей головной боли, догадался, в чем дело. Такое уже не раз бывало у них, только на этот раз угар был очень сильный, Василий вытащил хозяйку и меня в холодную комнату и до утра, по его словам, пробыл около нас – «крыс отгонял». Потом, когда я вполне очухался, он сказал мне:

– И как это ты не подох, – вот родные твои бы обрадовались!

Надо сказать, что в те времена вообще часто угорали. Происходило это и из желания сберечь дрова, и просто из-за технической неграмотности: существовало широко распространенное мнение, будто угар можно узнать по запаху, хоть угарный газ ни цвета, ни запаха не имеет. Разговоры старших о смертях от угара были в те годы столь же часты и обыденны, как в нынешнее время, скажем, разговоры об автомобильных катастрофах. Бесспорно, провинциальная молва многое преувеличивала, но порой люди гибли и на самом деле. Помню, мать ходила к одному зубному врачу, он считался лучшим в Старой Руссе, – а потом ей пришлось искать другого: тот, лучший, уснул от угара, причем и жена его угорела насмерть.

После случая с печкой Антонина Егоровна стала кормить меня гораздо обильнее. Может быть, совесть в ней зашевелилась, а может быть, она хотела задобрить постояльца, чтобы я не нажаловался родителям и Лобойковой. Впрочем, когда пришел отец, чтобы забрать меня, я так обрадовался, что у меня и мысли не было на что-нибудь или на кого-нибудь жаловаться. Тем более что отец принес мне новые валенки! Теперь даже в морозы я мог выходить из дому гулять.

15. Потемнение и борьба с ним

Начиная приблизительно с шестилетнего возраста, я помню последовательность событий. Однако между теми из них, которые помню, лежит великое множество таких, которые забыл. Но ведь то, что забыто, тоже происходило во времени, и это время как бы опустело, стало вакуумом. Поэтому ощущение протяженности отдельных периодов тогдашней моей жизни мною утрачено. Иногда неделя вмещала в себя много запомнившихся впечатлений – и теперь, издалека, эта неделя кажется годом; иногда за несколько месяцев ничего не запомнилось – и теперь эти месяцы кажутся днями.

Когда отец привел меня обратно в дом Лобойковой, я впервые увидел свою сестричку. Она лежала в большой белой бельевой корзине и пищала. А себя, по возвращении от Антонины Егоровны, помню на городской торговой площади в Старой Руссе. Несомненно, у матери много было теперь хлопот, и она часто отпускала меня из дому одного, тем более на улице мне ничто не угрожало. Под автомобиль попасть я не мог – их в городке, кажется, и вовсе не было. Не было и извозчиков-лихачей, а крестьянская лошадка, везущая телегу или дровни, никогда на человека не наедет, тем более на ребенка. Пьяных тоже на улицах не водилось – в те годы вообще пили, как помнится, очень мало.

Посреди базарной площади стоят деревенские розвальни, на унавоженном, утоптанном снегу разбросаны клочки сена. В одном месте прямо на снегу разложена глиняная посуда; в другом – несколько штабельков дров возле больших конных саней. Я с какими-то мальчишками уже с час торчу недалеко от женщины, продающей пирожки. У нее – на уровне живота – деревянный самодельный поднос, его поддерживают две веревки, спускающиеся с плеч. Пирожки прикрыты чистой холщовой тряпицей, чтоб не остывали; один пухленький пирожок лежит поверх холста. Мы стоим, облизываемся и чего-то ждем, хоть отлично знаем, что бесплатно нам ничего не дадут, а воровать нельзя.

Во-первых, красть нельзя потому, что это грешно, за это бог накажет. А во-вторых, за воровство могут наказать люди, и они куда опаснее бога. На днях я видел, как на этом же базаре били воришку. Парень лет пятнадцати хотел что-то спереть с воза – и засыпался. Взрослые били его тщательно, с какой-то деловитой злобой. Затем все от вора отхлынули, и он остался лежать на оледенелом снегу. Потом вдруг вскочил и, шатаясь на ходу, побежал вон с базара, в боковую улочку; его никто не преследовал, все только смотрели ему вслед, а он бежал все быстрее и быстрее.

Наглядевшись на пирожки, мы идем к красной водонапорной башне. У ее подножия сидят две торговки подсолнухами. У одной из них лицо как лицо, а у другой – опухшая маска, покрытая струпьями. Перед обеими – открытые мешки с семечками. Свой товар они отмеряют деревянными латочками. У шелудивой покупают не меньше, чем у здоровой; быть может из милосердия, а может, просто из-за того, что семечки у нее крупнее, аппетитнее на вид. Они и ей самой, видимо, очень нравятся: она их сама лузгает и сплевывает шелуху куда попало; часть попадает обратно в мешок. Должно быть, у этой тетки какая-то неопасная и незаразная болезнь, если покупатели не испытывают к ней отвращения. Но меня, когда гляжу на нее, слегка мутит. Это ощущение подкатывающейся тошноты навсегда связывается с семечками. Прошло пятьдесят лет, а я по-прежнему не понимаю, что в них за удовольствие. И когда вижу людей, лузгающих подсолнухи, мне сразу же представляется та несчастная женщина с гниющим лицом, пожирающая свой товар.