Выбрать главу

Однажды детдомовские хозяйственники через УОНО выхлопотали для нашего дополнительного питания сколько-то пудов кислой капусты. Ее надо было забрать очень быстро, а ни лошади, ни крупной тары у детдома не имелось. Поэтому был объявлен всеобщий субботник и мобилизованы все воспитатели, все воспитанники и вся наличная посуда – от ведер до чайных кружек. Ранним утром наша мощная продовольственная колонна двинулась по направлению к складу. Склад этот находился километрах в полутора от нас, и тоже на берегу Полисти или совсем недалеко от нее. Квашеная капуста хранилась в больших круглых бетонных колодцах, или ямах, под навесами. Воспитатели и старшеспальники вычерпывали ее большими черпаками и распределяли в протянутые ведра, кастрюли, чайники, миски и кружки (их держали в руках самые младшие). Во время этого трудового процесса и воспитатели, и детдомовцы вовсю поедали вкусную снедь. Наевшись вдоволь и наполнив всю наличную тару, мы тем же походным порядком двинулись домой. После этого капустного марша три-четыре дня мы жили на сплошном капустном меню. И хоть кто-то пустил слух, что капуста эта старая, еще царской закваски, и к тому же кормовая, то есть предназначенная не для людей, а для коров, – все равно она казалась нам очень вкусной, а животом от нее маяться никому не пришлось.

Опасность (вернее, только тень опасности) подкралась совсем с другой стороны. Где-то, не в самой Старой Руссе, а в дальнем уезде, произошло несколько случаев заболевания черной оспой; потом взрослые говорили, что то была не оспа, а какая-то легкая болезнь, которую тамошний фельдшер принял за оспу, но, так или иначе, в губернии поднялась изрядная тревога. В это же время в нашем детдоме пятеро воспитанников – две девочки и три мальчика, в том числе и я, – захворали какой-то странной болезнью. Помню, как тело у меня покрылось красными пятнышками, как меня познабливало и все время хотелось спать; на пищеварении и аппетите болезнь нисколько не отразилась. Сперва захворавших изолировали от остальных воспитанников, поместив в две отдельные комнаты; нас, ребят, разместили в воспитательской, где мы провели всю ночь. Ранним утром всех пятерых вдруг в спешном порядке повезли в больницу, которая находилась то ли на окраине города, то ли вне его. Везли на подводе, что было для всех нас большим удовольствием; сопровождали больных моя мать и какая-то молодая не то санитарка, не то фельдшерица – не наша детдомовская, а, по-видимому, больничная. Мать и фельдшерица шагали рядом с телегой, а мы прямо-таки по-царски возлежали на сене, накрытом домотканым половиком. Ехали мы долго: подозреваю, что можно было бы выбрать и прямой путь, но нас повезли в объезд, минуя городские улицы, дабы избавить жителей от предполагаемой заразы, таящейся в нас. Помню, что мы проезжали мимо гигантского деревянного, почерневшего от времени сооружения, очень странного: у него не было стен, а вместо них отовсюду торчали вязанки прутьев, ветки. Фельдшерица объяснила нам: это солевая градирня; в Старой Руссе добывали соль; на эти фашины, которыми наполнена градирня, льют сверху соленый раствор; вода улетучивается от солнца и ветра, а соль остается на хворосте, и потом ее счищают с ветвей.

В больнице нас, мальчиков, положили в большую, коек на восемь, палату; занимали ее лишь мы трое. Палата поразила меня своей необычной конфигурацией: одна стена (в которой дверь) – очень узкая, от нее под тупыми углами расходятся две других, а четвертая стена – длинная, полукруглая; в общем-то это напоминало (вернее, напомнило бы мне теперь) раскрытый веер. Сестрица, дежурившая у нас, говорила, что не то в самом этом здании, не то где-то близко прежде помещалась богадельня. Из палаты вначале нас никуда не выпускали, только в уборную по большой нужде и в умывальную; для малой нужды поставили в углу палаты ведро. Кормили очень сытно и вкусно, «по тяжелой заразной категории», как пояснила нам та же сестрица. Больница предназначалась для взрослых, мы в нее попали фуксом.

Дня через четыре-пять пятнышки, что были у меня на коже, пропали, жар спал; двое других ребят тоже чувствовали себя неплохо. У нас, чуть только уйдет дежурная, начинались разные игры, беготня, драки понарошку. Однажды мы так развозились, что опрокинули ведро с мочой. Боясь наказания, мы сразу же залегли в свои постели и накрылись одеялами с головой. Когда вошла сестрица, она сказала, что теперь-то мы совсем здоровые, подняла нас с коек, дала каждому в руки по тряпке и заставила подтирать то, что нами пролито, а потом погнала нас в умывальную мыться. Мало того, она пригрозила нам, что доложит о нашем проступке главному доктору и уж он-то нам пропишет ижицу: ведь этот доктор прежде служил в Петроградском усиленном госпитале. Это известие повергло нас в уныние. Не знаю, как представляли себе этого врача мои однопалатники, но мне представлялось, что в усиленный госпиталь подбирали здоровенных врачей-силачей, которые самолично расправлялись с симулянтами.

Вскоре к нам действительно явился этот усиленный доктор, и действительно оказался очень рослым, усатым мужчиной. Но никакой казни он нас не подверг, даже ни одного строгого слова не сказал; он стал спрашивать нас про жизнь в детском доме, а потом заявил, что раз мы так бурно играли сегодня, то, значит, мы выздоровели. Когда он ушел, я почувствовал, что ведь и на самом деле я теперь совсем здоров. Эта мысль как-то странно связалась у меня с вышеупомянутым ведром: я решил почему-то, что выздоровели мы именно благодаря тому, что пролили ведро, и что, не опрокинь мы его, мы бы еще долго болели, а может быть, и померли бы. Этой глубокомысленной догадкой я поделился со своими товарищами, и они, как это ни удивительно, согласились со мной.

Я думаю, что главный врач решил нас подкормить, потому что, хотя мы были уже здоровехоньки, выписали нас еще через неделю или около того. Нам позволили шляться по всей больнице и не пускали только в одну-две палаты, – там, по-видимому, лежали тяжелые или больные инфекционными болезнями. Взрослые больные относились к нам, ребятам, хорошо, расспрашивали нас о нашей жизни и все норовили накормить нас, хотя мы и так были сыты по горло. Я повадился бывать в одной палате, где находились ходячие; их было там довольно много, и, кажется, все примерно одного возраста (может быть, это были раненые?). Там несколько человек сажали меня на койку возле окна, и я читал им наизусть стихи.

Должно быть, незадолго до отправки в эту больницу я впервые прочел Лермонтова, потому что помню себя читающим вслух именно его стихи, хотя знал к тому времени стихи и других поэтов. Я читал на память «Спор», «По синим волнам океана», «Три пальмы», «Парус» и даже главы из «Демона». Память моя была сильнее моего ума, и некоторые места из этой поэмы я помнил, еще не понимая их сути. Да и некоторые слова тогда были мне просто непонятными, и я подставлял для них другое значение. Так, строки: «Но злая пуля осетина его во мраке догнала» – я понимал тогда приблизительно так: жених Тамары был убит пулей-осетиной, это какой-то особый вид или сорт пуль, они летят дальше, нежели обыкновенные пули, и убойная сила их больше. Не знаю, понимал ли я тогда всю подспудную глубину лермонтовского «Паруса», может, понимал лишь какую-то частичку, но нравился мне он чрезвычайно. До сих пор это самое любимое мое стихотворение во всей русской и мировой поэзии. Это стихотворение многократной глубинности, и в каждом возрасте своем я воспринимал его как новое откровение. А в чем сила его действия – для меня тайна. Это самое таинственное в мире стихотворение.

Обитатели взрослой палаты вряд ли были людьми начитанными, а быть может, среди них были и неграмотные. Но слушали стихи они с удивительным тактом и вниманием, и я, будучи в свои детские годы стеснительным и порой нелепо конфузливым, читать стихи им нисколько не стеснялся и вообще чувствовал себя как дома. Мои товарищи-детдомовцы тоже были довольны своим пребыванием в больнице, и возвращаться восвояси нам вовсе не хотелось. К тому же нас стали выпускать и во двор, и мы там бегали и играли. Там же гуляли и две детдомовские девочки: они были старше нас и смотрели на нас свысока.