Но у детдомовцев, недавних беспризорных, был и свой репертуар, свезенный ими сюда чуть ли не со всех концов страны, подхваченный в нормальных и дефективных детдомах, перекочевавший в их память из дореволюционных приютов, запомнившийся им на вокзалах и толкучках. Когда воспитатели уставали от пения, когда часть их расходилась из красной комнаты по своим делам, наступала очередь детдомовцев. Песен они знали очень много, всех и не перечислить. Помню, часто начинали с такой:
В другой песне ее лирический герой жаловался, что его
Частенько пели ребята привезенную из Петрограда песню о Ромашке Чесноке; дело в ней происходило на родном моем Васильевском острове. Ромашка Чеснок, предводитель гаванской шпаны, попал в засаду, устроенную васинской шпаной:
Но его все-таки убивают, и именно ножом! А потом, осознав всю низость своего поступка, васинцы приходят на Смоленское кладбище в день похорон Ромашки и у его свежей могилы каются перед гаванцами и предлагают им вечную дружбу. Позже, вернувшись в Ленинград, я убедился, что автор песни отразил в ней свой идеал вечного мира на Васильевском острове – но отнюдь не истинное положение вещей: вражда между васинской и гаванской шпаной была еще в полном разгаре и сопровождалась частыми драками, порой с применением финок; только к середине тридцатых годов угасла эта междоусобица.
Воспитатели, присутствовавшие при певческой самодеятельности детдомовцев, как мне помнится, никогда не налагали никаких запретов. Надо заметить, что ни разу никакой похабщины ребята не пели; в некоторых песнях встречались грубые словечки и вульгарные обороты речи, но по смыслу, по содержанию в них не было ни непристойности, ни романтизации разбоя и грабежа; наоборот, многие чуть ли не сплошь состояли из жалоб на тяжелую, беспросветную жизнь воров и бандитов.
Веселых, «легких» песен ребята тоже никогда не пели. Печальны были воровские песни, еще печальнее – приютские. Одна из них так кончалась:
И самыми печальными-распечальными были песни девочек. К пению они приступали, когда ребятам наскучивало петь свои воровские и тюремные песни. Ребята девочкам не подтягивали, считая, что «бабские» песни – не мужское дело, но слушали охотно. Начинали обычно девочки с такой песни:
Далее лирическая героиня повествует о своей погубленной жизни и просит прощения у больной, умирающей матери, которую тоже погубила своим поведением.
Теперь – о разнице в манере исполнения. Ребята при пении своих песен всегда интонационно подчеркивали особо важные строчки и слова, а на лицах их и даже в позах, вольно или невольно, отражалось то, о чем они в это мгновение поют: лихость, озадаченность, уныние. Девочки же каждую песню, какие бы в ней трагические или трогательные события ни происходили, пели от начала до конца, как бы не участвуя в этих событиях, как бы видя их со стороны; пели нарочито равнодушными голосами, сохраняя на лицах заранее заданное сосредоточенно-бесстрастное выражение. Однако почему-то именно их монотонное пение сильнее всего брало меня за живое. Почему? Быть может, тут подспудно влиял на меня пробуждающийся интерес к другому полу; а может быть, девочки, сами того не подозревая, нашли такую манеру исполнения, которая, при внешней своей неэмоциональности, полнее раскрывала их глубинное, очень серьезное отношение к тому, о чем они поют, и на слушающего действовала безотказно. Много-много позже, в годы войны и блокады, я заметил, что в опасные, особо серьезные моменты жизни женщины нередко бывают более экономны, более сдержанны в интонациях и мимике, нежели мужчины.
Но, быть может, главное ударное действие этого пения заключалось в самом содержании песен: очень много было в них надрыва.
Так начиналась одна из них. Далее выяснялось, что отца на это преступление подговорила мачеха, и вот он повел дочку на кладбище, якобы для того, чтобы помолиться с нею на могилке ее матери, – и там, надеясь, что все останется в тайне, совершил злодеяние. Характерно, что мачеха в песне осуждалась более строго, нежели непосредственный исполнитель ее злого умысла.
Очень популярна была среди девочек песня о том, как «Маруся отравилась»:
Песня эта длинная, с лирическими, бытовыми и медицинскими подробностями; сочинил ее человек хоть и не шибко грамотный, но талантливый – несомненно.
Много трагизма было и в песне о медицинской сестре первой мировой войны, тогда еще всем памятной:
Сейчас все это погребено под пластами времени. И «Марусю», и «Сестрицу» помнят уже очень немногие, и количество этих немногих с каждым днем уменьшается. На меня, мальчугана, песни эти производили сильнейшее впечатление, – и пусть надрыва в них хоть отбавляй, это не подавляло, не вгоняло в тоску, а вызывало в душе какие-то сложные сдвиги – сдвиги не к худшему, а к чему-то лучшему. Да и то сказать, от грустных песен еще никто на свете не повесился, а жизнь они, быть может, спасли не одному, – только статистически доказать это не так-то легко.
22. Танька Цыга
С красной комнатой связано у меня еще одно воспоминание. Однажды сразу несколько воспитателей отправились в Старую Руссу: их вызвало УОНО на какое-то важное совещание. В их числе отбыла и моя мать; Галю она оставила на попечение той воспитательницы, что жила в одной комнате с нею. Мать могла и не ехать, но она хотела навестить отца: он лежал в старорусском госпитале. На эти два-три дня из-за нехватки педагогического персонала некоторые хозяйственницы приняли на себя воспитательские функции. В группку этих временных «воспитательниц» попала и кладовщица Косоротиха – так заглазно звали ее детдомовцы, да, кажется, и воспитатели. Очень часто внутренняя суть человека не соответствует его внешности, а то и прямо противоположна ей: мы знаем честнейших людей, которых природа снабдила физиономиями жуликов, знаем и подлецов, на лицах которых написаны благородство и стремление помочь ближнему; но у Косоротихи вывеска вполне соответствовала товару: бегающие глазки, нос фигой, злобно перекошенный узкогубый рот – и сама она была злая и вороватая. Однажды мать застукала эту Косоротиху, когда та в какой-то дальней комнате пыталась срезать кожу с одного из уцелевших кресел.
Хозяйственников детдомовцы не очень-то слушались, и после отъезда воспитателей начался ералаш. В тот памятный вечер уже давно настало время отхода ко сну, но никто в нашей спальне, так же как и в остальных, и не думал раздеваться. Одни сидели на койках, накинув на плечи поверх одежды одеяла (печурка уже не топилась по случаю позднего часа); другие слонялись в проходе между кроватями; третьи в углу спальни затеяли игру в кучу малу. Внезапно в спальню не вошла, а прямо-таки ворвалась Косоротиха. Она начала в крик ругать нас за то, что мы до сих пор не улеглись; потом вдруг подскочила ко мне, схватила за ухо и потащила в коридор, затем вниз по лестнице на второй этаж, втолкнула меня в красную комнату и, заперев снаружи дверь, ушла.