Три дня мы с женой бродили по старорусским улицам. Я искал прошлое, хотя не так-то просто отыскать островки былого в море настоящего. В брошюре И.Н.Вязинина «Старая Русса» я прочел: «Современная Старая Русса – крупный промышленный и культурный центр, третий по величине город Новгородской области… 16 предприятий города вырабатывают сейчас продукции более чем на 85 миллионов рублей в год… Продукция, изготовленная старорусскими предприятиями, экспортируется в 40 стран мира…»
Русса постепенно становится каменной, но в ней еще немало улиц – широких и тихих, – застроенных деревянными аккуратными домиками. Уже нет длинных дощатых, серых, недружелюбных заборов, которых прежде было так много; но нет и деревянных тротуаров-мостков, доски которых так приятно пружинили под ногами. Очень разросся курорт, там стоят многоэтажные здания; но нет уже трамвая с паровозиком, автобусы давно прогнали его, даже рельсов не осталось. Мы побывали в двух книжных магазинах, они содержатся в образцовом порядке, уютны – и в то же время в них много покупателей. Нынешняя Старая Русса производит впечатление города процветающего, динамичного, как теперь принято говорить. Однако, к счастью, нет нервной спешки, торопни: прохожие идут по тротуарам спокойно, не стремясь обогнать один другого. Мне показалось, что люди здесь – если брать на круг – стали не только зажиточнее, а и внимательнее друг к другу, добрее.
Я не помнил, каков снаружи дом Достоевского, во мне жило только смутное ощущение, что он невелик и незврачен. Но, оказывается, память с годами не всегда преувеличивает давно увиденное, – порой она что-то и преуменьшает: теперь, подойдя к дому, я убедился, что даже по нынешним старорусским масштабам он довольно объемист, высок, солиден. Часть нижнего его этажа занимает мемориальный музей, он содержится любовно, с сердечным вниманием к памяти гения; в остальных комнатах расположилась музыкальная школа, которую собираются перевести в другое место, после чего все здание отойдет под музей. Этот деревянный дом – один из немногих чудом уцелевших в дни войны – уже не раз ремонтировался, и внутри его я не нашел и не узнал даже того немногого, что помнил. Не нашел я и казармы, где служил отец; не нашел здания, где помещался детдом; не нашел дома, где мы жили у Лобойковой. Не нашел, не узнал, не нашел…
Зато мы с женой без труда нашли церковь Николы Мирликийского. Она была сильно повреждена в годы войны, затем восстановлена, – теперь в ней краеведческий музей. Внутри церковь выглядит просторной, а когда выйдешь из нее – видишь, что она невелика, двухъярусная колоколенка и вовсе невеличка; а я-то в предыдущей главе изобразил ее высоченной, чуть ли не с Исаакиевский собор. На улице возле церкви, как и встарь, расположились деревянные домики, сплошь одноэтажные; но это не те домики, что были здесь при мне, и, быть может, уже не раз сменились здесь строения за пятьдесят лет. Я опознал (или мне это показалось?) то место, где стоял когда-то дом Ведерниковых, узнал берег реки Малашки и, кажется, нашел то место, где был когда-то мост, по которому я ходил в школу. Да и весь этот участок местности, весь его рельеф показался мне вдруг удивительно знакомым, близким – и в то же время каким-то удивительно незнакомым, чужим. От такого полуузнавания меня охватило странное чувство – не радости, не печали, а растерянности. С этим ощущением, да еще с гриппом, который я подхватил, бродя по старорусским улицам, я и уехал в Ленинград.
Лет через пятьдесят надо бы снова съездить в Старую Руссу.
31. Снова в Питере
О предстоящем приезде нашем в Ленинград мать, разумеется, заранее списалась с бабушкой, но телеграммы с дороги не послала, то ли ради экономии, то ли из каких-то иных соображений; поэтому на вокзале нас никто не встретил. Сойдя с поезда, мы с толпой пассажиров вышли на Знаменскую площадь. У меня плохая звуковая память, к тому же в голодающем, малонаселенном Петрограде 1919 года (то есть когда мы уехали из него) и на самом деле, по-видимому, было очень тихо на улицах, так что Петроград помнился мне почти безмолвным; теперь, в 1924 году, меня ошеломила шумная суета, напряженный ритм ленинградской уличной жизни. Был знойный полдень; по мощенной булыжником Лиговке и по Знаменской площади двигались грузовики, ломовые телеги, извозчичьи пролетки, легковые автомобили; особенно поразило меня обилие трамваев. На самом-то деле уличное движение тогда было не ахти какое густое, но после тихой, доброй Старой Руссы все это казалось столпотворением вавилонским. Все двигалось, торопилось, раскачивалось; все цокало, громыхало, позванивало. Только громадный, понурый, громоздкий чугунный человек на громадном, понуром, громоздком чугунном коне молча высился среди площади на громоздком каменном пьедестале – и никуда не спешил. Мать пояснила мне, что это – памятник царю Александру Третьему; при нем в России был строгий порядок, и Россия ни с кем при нем не воевала, все страны боялись и уважали этого царя; она добавила, что процарствуй он подольше – и, быть может, не случилось бы этой ужасной германской войны.
Мы направились к легковой стоянке, и мать начала рядиться с извозчиком. Узнав, что нам нужно на Васильевский остров, он заломил какую-то несусветную цену; мать обратилась к хозяину другой пролетки – то же самое. В те годы Васильевский еще считался окраиной, и из центра извозчики нанимались туда неохотно, опасаясь остаться без обратного седока; примерно с такой же охотой в наше время ленинградские таксисты едут в Веселый поселок или за Муринский ручей. Услыхав разговор матери с упрямыми извозчиками, к ней подошла сердобольная пожилая гражданка и, сказав, что тут невдалеке можно нанять легкача задешево, взялась проводить нас к нему.
Взяв свои вещички, мы пошли за доброй женщиной. Она повела нас по Полтавской; вскоре, пройдя через низкую и длинную подворотню, мы очутились на длинном, мощенном крупной булыгой дворе; справа и слева от нас высились облезлые, в потеках сырости стены многооконных и многоэтажных флигелей, а впереди, закрывая собой все небо, стояла глухая безоконная кирпичная стена. У подножия брандмауэра притулилось одноэтажное, тоже каменное строение с односкатной крышей; передней стены у него как бы вовсе не имелось, ее заменяли широченные темно-коричневые деревянные ворота; на их фоне маячила серая лошадка, впряженная в старенькую, невзрачную извозчичью коляску. Мать с гражданкой направились к человеку, который стоял возле этого экипажа, а я с сестрой и вещами остался посреди двора. По сравнению с улицей, здесь было тихо и малолюдно. Но именно здесь до меня вдруг дошло, что я – в огромном городе; каким-то краешком души вдруг уловил его сложное, непраздничное величие.
Надо полагать, возница наш сознательно избегал проспектов с их большим движением: по Невскому не повез, а свернул налево, на Лиговку, с нее повернул направо, в какой-то переулок, и до самой Невы мы петляли по сравнительно спокойным улицам. На одной из них извозчик замедлил ход, а мать велела мне снять с головы кепи и перекреститься: нам повстречалась похоронная процессия. Лошади, с черными наглазниками, с султанами на головах, чинно, плавно тянули белый катафалк с гробом, обитым белой, льдисто мерцающей тканью; на краю катафалка, спиной к гробу и лицом к провожающим, сидела, свесив ноги, девочка лет шести в нарядной синей матроске. За колесницей двое мужчин вели под руки не старую еще женщину, затем нестройными рядами шли родственники; за ними двигались несколько музыкантов в серых холщовых куртках и таких же брюках; вслед за оркестром опять шла толпочка провожающих. Прохожие, остановившись на панели, взирали на процессию с сочувственным интересом, покачивали головами, переговаривались о чем-то меж собой. Оркестранты выдували из медных труб гулкое и грустное, но сквозь печаль мелодии пробивалось и нечто обещающее, обнадеживающее. Возница наш, обернувшись с облучка к матери и показав ей глазами на траурное шествие, сказал, что нам фартит, что это к добру. Слова его показались мне кощунством: как же это так – кто-то умер, а кто-то живой смеет утверждать, что это к хорошему! Может, он только о музыке? Обратившись к матери, я получил негромкий ответ, что есть такие народные приметы: если похоронный кортеж движется тебе навстречу, то это ничего, это не так уж плохо, а вот попутный покойник – к беде. Все это запомнил я очень отчетливо, выпукло, – ведь то были первые городские похороны, которые мне довелось наблюдать.