Я так больше и не зашел к нему: голова моя в те дни была занята только стихами, да к тому же я был влюблен в одну девушку, которая жила за городом, и поездки к ней требовали времени. А главная причина – я не верил, будто по радио можно видеть на расстоянии, мне казалось, что Игорь занимается безнадежным экспериментаторством, короче, сказать – чудит. Я к тому времени прочел уже немало фантастики, и там, кажется, нигде ничего о передаче изображения не говорилось; что телевидение уже практически и научно обосновано в реальности – этого я, по технической своей слепоте, не знал.
…Уже много лет у нас дома есть телевизор. Пользуюсь им я, честно говоря, крайне редко, но, быть может, именно поэтому, когда смотрю на экран, меня не покидает ощущение, что я удостоился видеть чудо. И тут я часто вспоминаю Игоря Неждаева, и мне становится совестно перед ним за свое тогдашнее неверие и хочется извиниться перед ним; но некуда идти с повинной: Игорь убит на войне в 1943 году.
…Чужие ребята во двор, как правило, не заглядывали. Взрослые – иное дело; самые странные взрослые. Вспоминаю невысокого круглолицего человека в какой-то намеренно нелепой куртке из мешковины; он всегда шагал через двор странной, неуклюжей походкой – будто падал – и всегда улыбался; с головы его низвергался на плечи поток густых рыжеватых волос, – подобными прическами ныне обзаводятся следящие за модой молодые люди, а тогда носили только священники. Этот человек, по прозвищу Андрюша-Раскоряка, священником не был: говорили, он возглавляет какую-то маленькую секточку, угнездившуюся на острове Голодае, а сюда приходит к старушке-побирушке, тоже сектантке. Он всегда таскал с собой большущую зеленую эмалированную кастрюлю, плотно закрытую. Ребята утверждали, что в этой посудине Раскоряка по особому тайному рецепту варит «святую уху», – эту уху сектанты хлебают во время своих сходок. Еще рассказывали, что женщины-сектантки кланяются ему в ноги и почитают за святого угодника. Они покупают у Андрюши обрезки его ногтей и волос; волосы носят на груди в мешочках на цепочках, а ногти толкут в мелкий порошок и пьют с ними чай – для здоровья. Добавляли, что своих ногтевых и волосяных обрезков на всех покупательниц у Раскоряки не хватает, и потому он тайком обходит парикмахерские на Васильевском острове и там собирает у парикмахеров, маникюрщиц и педикюрщиц отходы их производства – чтобы удовлетворить спрос. Однажды этот дяденька, очевидно не застав дома старушки и решив подождать ее, поставил кастрюлю рядом с собой, уселся на дворовой скамье, – и тут-то я исподтишка разглядел его. Не могу сказать, что у него было лицо явного проходимца; хитреца-то в нем чувствовалась – в улыбке, в глазах, – но мне показалось, что он ею прикрывает нечто более значительное, лишь ему известное. Надо думать, он был безумен – стойким, давно привычным ему и как бы изнутри организованным безумием – и потому сам верил в свою святость.
Главная примета дворов тех лет – бродячие певцы и певицы. Сейчас музыка и песни, изрыгаемые магнитофонами и проигрывателями, льются из окон во двор; в те годы песни лились из двора в окна. В летнюю пору, в ясные дни ранней осени двор наш посещали многочисленные исполнители всевозможных песен и романсов; случалось, за день их перебывает человек десять-двенадцать. Некоторые пели соло, другие – дуэтом; одни под гармонику, другие – под гитару, третьи – без всякого музыкального сопровождения, – таких было больше всего. Что это за люди? Какая сила гнала их во дворы? Среди них встречались и опустившиеся пропойцы, бродяги – всякое ракло, по тогдашнему выражению; но главную массу бродячих певцов составляли безработные самых разных профессий, временно, до лучших дней избравшие эту несладкую специальность.
Все они пели с чувством, с надрывом и репертуар избирали себе надрывный: им хотелось растрогать слушателей, а отнюдь не развеселить их. Может быть, они и не знали веселых песен, а быть может, смутно догадывались, что печаль располагает к доброте, что грустящий отзывчивее и щедрее веселящегося. Кажется, чаще всего исполняли есенинское «Письмо к матери» («Ты жива еще, моя старушка…») и «Кирпичики», – автора их никто не знал, но они были у всех на устах; на мотив «Кирпичиков» появилось тогда много вариантов. Один начинался так:
Дальше события развивались печально: в пролетарочку влюбляется молодой богатый нэпман; он начинает ее водить по роскошным ресторанам, преподносит ей ценные подарки, обольщает девушку, отбивает ее у слесаря; тот в отместку убивает нэпмана и за это попадает в исправдом, а красавица «идет на бульвар».
Ни сугубо блатных, ни фривольных песен дворовые певцы не пели; если в них порой речь и шла о пьянстве, хулиганстве, проституции, то всегда в смысле нравоучительном, осуждающем. Помню, уже на закате дворового вокала, в тридцатых годах, широко шла песня с такими словами:
Далее в двух куплетах излагается, что еще недавно героине жилось хорошо, что она «пела песенки, как курский соловей». Но потом:
Этот Коля, несмотря на свой модный шик, оказался обманщиком, совратил девушку и научил ее пить, за что ему вечный позор.
В другой песне на тот же мотив осуждался муж-пьяница:
Многие песни являли собою отклик на вполне конкретные, всем известные события. Когда в саду Сан-Галли, что в Чубаровом переулке возле Лиговки, произошло коллективное изнасилование, – не успел отгреметь громкий судебный процесс, как уже повсюду зазвучала песня, в которой осуждались «чубаровцы». Словечко «чубаровец» на долгие годы стало синонимом понятий «грубый насильник», «отпетый хулиган»; некоторые пожилые ленинградцы и поныне при случае употребляют его.
Летом 1926 года пассажирский пароход «Буревестник», шедший Морским каналом в Петергоф, столкнулся с немецким грузовым судном «Грейда» и затонул; часть пассажиров погибла. Тотчас же по всем дворам разнеслась песня, начинавшаяся так:
Далее долго и подробно описывались все перипетии катастрофы с точки зрения автора песни; больше всех досталось от него капитану: