Кто сочинял эти песни? Этого никто не знает. Известно только, что многие поставлял базар. На толкучках ленинградских обретались свои певцы, по дворам не ходившие; частенько это были инвалиды империалистической войны, их милиция не штрафовала и с барахолок не гнала. Вот однорукий человек средь суеты Андреевского рынка затянул песню; вокруг него смыкается круг слушающих; пропев последний куплет, певец не протягивает своей руки за подаянием, нет, – он вынимает из висящей у пояса сумки листки с машинописным текстом только что исполненной песни и скромно сообщает, что цена листка – гривенник. Покупает, конечно, не всякий, но некоторые покупают. Публика на толчке текучая, и, когда через полчаса инвалид приступает к исполнению той же песни, вокруг него возникает кольцо свежих слушателей; все повторяется заново. У меня гривенников не водилось, да в подобных случаях я и не нуждался в них, ибо запоминал с голоса. Механизм памяти – дело таинственное. Если мне пришлась по душе пропетая кем-то песня или прочтенное в книге чье-то стихотворение, то я день-два хожу под впечатлением их, но наизусть пока знаю только отдельные строчки, а потом в памяти проявляется весь текст. Образно это так можно выразить: прочтенное стихотворение – как бы некий новый материк, однако пока что из океана торчат лишь его наивысшие точки – горные пики и хребты; вулканическая работа памяти продолжается, – и вот весь массив поднимается из глубины и прочно утверждается в мире и в море. Это запоминание – спонтанное, от воли моей не зависящее. А если, бывало, надо выучить стихотворение, не нравившееся мне, чтобы «сдать» его на уроке, – я быстрехонько заучивал его механически, а затем оно легко, безболезненно-незаметно испарялось из памяти.
Пора вернуться во двор.
Ленинградский летний полдень. Мы играем в горелки; девочки постарше сидят на скамье и беседуют; ребята повзрослей, укрывшись в дальнем конце двора, играют в запретную игру «вышибаловку» (орлянку). В проеме подворотни возникают женщина и мужчина средних лет; одеты они очень скромно, но не нищенски, – одним словом, люди как люди. По их наигранно-уверенной походке, по тому, как, едва войдя во двор, они устремляют взоры вверх, к окнам, мы тотчас угадываем в них бродячих певцов. Так оно и есть. Эти двое становятся посреди двора и начинают печальными голосами петь про «рыжего», от которого ушла его возлюбленная:
И девочки и ребята, забыв игры и разговоры, сбегаются к поющим и становятся кругом – не очень близко, чтоб не мешать им и не смущать. Слушают молча, сосредоточенно, сочувствуя и певцам, и бедняге «рыжему». В окнах показываются взрослые обитатели дома – им тоже интересно, чем кончится эта история. А кончается она тем, что «рыжий», занятый мыслями о своей коварной подруге, начинает плакать, слезы застилают ему глаза, он делает неверное движение, срывается с трапеции и разбивается насмерть.
Действие следующей песни развертывается «в притоне, полном вина, где тянут виски до дна». Там
Быть может, все кончилось бы очень хорошо, но
Пригласив ее на танго, «он шепчет на ухо ей: „Ты будешь музой моей“», обещает ввести ее в «роскошный салон», где она будет «ходить в шелках, купаться в нежных духах». Шахтер разгадал коварные замыслы обольстителя и «вонзил в барона кинжал».
Затем певица исполняет соло романс «Простой конец, простой несчастный случай…». Концерт вроде бы окончен. Мужчина снимает кепку и держит ее за козырек на вытянутой руке, как бы приглашая нас кинуть туда по монетке; жест сугубо символический: от нас он не заимеет ни копья и знает это. Но из окон начинают падать во двор завернутые в бумажки деньги; падают они гулко, весомо, мелочь тогда была еще медной, а не бронзовой; иногда белый комочек падает медленно и приземляется почти беззвучно: это значит, что кто-то расщедрился и завернул в бумажку серебряную монетку. Мы кидаемся собирать пожертвования, каждый из ребят норовит поскорее поднять дар взрослых и отнести его певцу. Вручать деньги приятно, певец улыбается нам, принимая их, и благодарно кланяется людям, маячащим в окнах обоих домов.
Сбор, видимо, неплохой, и то ли чтобы отблагодарить за даяния, то ли в надежде на новый приток щедрот певец решает спеть еще одну песню. Наверное, это его коронный номер; в голосе его звучат слезы, и кажется, что все случилось лично с ним:
Далее появляется граф-соблазнитель:
Эту вещь в то время исполняли многие бродячие певцы. Помню, что меня не столь возмущали любовные похождения злодея графа, сколь его манера расправиться с мужчинами: по неразумению своему, я думал, что он «готовит молоток», чтобы вполне физически бить им отцов по голове. Позже старшие растолковали мне, что «молоток» в данном понимании – это продажа имущества «с молотка», то есть с торгов, с аукциона.
На этот раз только два белых комочка падают из окна. Певцы уходят. Мы, ребята, провожаем их до подворотни, а девочки – чуть дальше, до улицы. У всех таких певцов, по-видимому, своя схема действий, своя этика, исключающая когда бы то ни было вторичный заход в один и тот же двор, – ведь к тому же город огромен. Эти двое к нам не придут никогда. Куда они ушли?.. Теперь-то, на старости лет, я знаю куда. Те случайные встречные, которых мы заведомо никогда не увидим, уходят от нас лишь в одном направлении – к смерти.
35. Стихи и улицы
Иногда стихи мне снятся. Снится как бы некая непрерывно движущаяся лента, вроде телеграфной, на которой оттиснуты слова; из этих слов складываются стихотворные строки и четверостишия. Во сне они кажутся мне замечательными, непревзойденными, и я просыпаюсь от радости, очень довольный собой. И тут-то, при пробуждении, выясняется, что почти все стихотворение, подаренное мне сном, я уже успел забыть, а те строчки и строфы, которые запомнились, – никуда не годятся; порой они просто бессмысленны. Очень редко рождаются во сне удачные строки, которые потом можно вставить в стихи.
Вообще-то пишу я, как положено, за письменным столом. Мой стол ровен и гол, как взлетная площадка, на нем лежит только тот лист бумаги, по которому я вожу авторучкой в данную минуту. Где стоит стол, где нахожусь я – мне совершенно безразлично, было бы только тихо кругом. Особенно хороша для работы унифицированная, обезличенная обстановка гостиниц и домов творчества. И стихи, и прозу я пишу по вечерам и по ночам, – я прирожденная «сова». Здоровью моему ночная работа не вредит – в этом я убедился. Но делу, несомненно, вредит, потому что сужает, так сказать, поле трудовой деятельности. Я завидую «жаворонкам», но знаю, что дневной птицей мне уже никогда не стать.
Да, я пишу за письменным столом. Но отправная точка почти каждого стихотворения лежит вне стола и вне дома. Стихи приходят ко мне извне, с улицы. Мне, как, вероятно, и некоторым другим людям, пишущим стихи, поэзия представляется искусством пешеходным. Первая строчка зарождается обычно из ритма шагов и какого-нибудь уличного наблюдения, сбивчивого размышления, случайного впечатления, неожиданного воспоминания. В то же время очень часто эта первая строчка к увиденному, вспомнившемуся, впечатлившему прямого смыслового отношения не имеет.
Самое странное, что, когда строчки приходят в голову по какому-то вполне конкретному поводу, они, эти строчки, оказываются лежащими вне настоящей поэзии. Вот, к примеру, я вижу рекламу цирка, где изображен медведь. Возникает такое двустишие: