Выбрать главу

— Все это в итоге метафора, не так ли? — однажды сказал он с мечтательным выражением лица.

— Разве? — усмехнулся я.

Бен настолько стар, что его память устроена не так, как у всех. Даже не как у меня. Много позже он стал большим поклонником Льюиса Кэрролла. Он любил также Упанишады,[2] Аристофана, Чосера, Шекспира, Тагора, Уитмена, Борхеса, Э. Б. Уайта и С. Кинга. Когда я донимал его расспросами о том, как он узнал о чем-то, чего знать не мог, Бен процитировал Кэрролла: «Плоха та память, которая обращается только назад».

Однажды он сказал мне, что считал своим первым именем имя Дебора, но не был в этом уверен. Зная, насколько важным для меня стало мое имя, я спросил его, не хочет ли он, чтобы я называл его тем именем, но он ответил: нет, он уже не Дебора.

Мы с Беном совершили три морских перехода и имели возможность обсудить многое. Третье и последнее путешествие состоялось в Александрию, что побудило Бена высказать забавные отрывочные наблюдения по поводу Юлия Цезаря, Марка Антония и Клеопатры, а также Птолемея — ее мерзкого младшего брата, бывшего притом ее мужем. Я осознал, что не стоит пытаться понять в буквальном смысле механизм его прошлого или памяти. Прямой вопрос никогда не порождал прямого ответа. (Позже одной из его любимых строчек из Эмили Дикинсон стала: «Всю правду скажи — но скажи ее — вкось».) Слушать его причудливые восхитительные рассказы было настоящим наслаждением.

Бен отличался самым жизнерадостным нравом среди известных мне моряков и искренней преданностью своему непритязательному труду. Никогда я не видел, чтобы человек был так поглощен завязыванием узла. Вероятно, самым тяжелым переживанием моей жизни на море было узнать о том, что где-то на темных задворках Тиры Бена избили до крови два пьяных копьеносца. Он так и не приобрел подходящий для матроса темперамент.

После третьего путешествия он исчез, и мы увиделись только через несколько сот лет, но ранее у нас состоялся разговор, надолго оставшийся в моей памяти.

Однажды тихой ночью в сотне лиг от побережья Крита я принялся рассказывать ему о Софии. Вспомнил о первой роковой встрече и поведал Бену обо всех последующих. Не могу описать волнение, которое испытывал при общении с человеком, похожим на меня, — ведь с большинством людей я почти не делился своими переживаниями. Не заботясь об объяснениях и оправданиях, я перескакивал с одного места своей долгой истории на другое. Чувствовал себя пианистом, который был вынужден играть на немногих белых клавишах в середине, но которому наконец разрешили пробегать пальцами по всей клавиатуре.

Я окончил рассказ нашей недавней встречей в маленьком домике Софии у подножия утеса в Центральной Анатолии, когда я был ребенком. Однако Бен постоянно возвращался к той части моей саги, где упоминался Иоаким. Он снова и снова просил меня повторить ее.

Мне это порядком надоело. Хотелось говорить о Софии, а не о брате. Но Бен требовал все детали моей истории, начиная с вражды в моей первой жизни и заставляя меня вспоминать каждую подробность моей смерти от удара кинжалом, последовавшей через две сотни лет. Он закрывал глаза, словно видя все это воочию.

— Слава богу, все кончено, — сказал я наконец. — Нет никакой причины снова о нем думать.

Для людей вроде нас жизнь очень долгая. Такая долгая, что трагедии забываются. В то время я думал именно так.

Бен согнулся, охватив лоб руками. Мне показалось странным, что он раскачивается из стороны в сторону. Я знал, что он способен искренне сопереживать ближнему, но это было уж чересчур.

— Бен, все не так плохо. Это ведь одна жизнь из многих. Мы идем вперед. Прощаем и забываем. По крайней мере, я прощаю, а он забывает.

Бен поднял голову и внимательно посмотрел на меня. Я привык к его особенному взгляду, но в тот раз взгляд был омрачен чем-то таким, чего я прежде не замечал.

— Ты считаешь, он забудет?

— Что?

— Я верю, что ты его прощаешь, но ты уверен, что он забудет?

— Уверен, что он давным-давно умер, — поспешно произнес я. — Его нет в живых по крайней мере лет сто. В новой жизни я с ним пока не сталкивался, но, полагаю, в будущем меня ожидает подобная неприятность.

Я надеялся, что мой несерьезный тон прогонит с лица Бена тревожное выражение, однако этого не произошло. Мне становилось не по себе.

— Что ты имеешь в виду? — спросил я.

— Ты уверен, что он забудет?

— Все забывают! — воскликнул я.

— Нет.

— Не ты или я, но все прочие. — Я пристально всматривался в Бена, тщетно пытаясь уловить в его взгляде прежнюю жизнерадостность. — Тебе что-нибудь известно? — с нетерпением и досадой спросил я.

— Не знаю, но думаю, — медленно промолвил Бен. — Я думаю о нем, и мне кажется, он не способен забыть или простить.

— Почему? Иоаким не проявлял никаких признаков этого. Он жил, как человек без истории, — возразил я. — Память встречается редко, не так ли? Почти за пятьсот лет ты — единственный человек с памятью из тех, кого я встречал. А ты, совсем его не знающий, считаешь, что она у него есть?

Мне хотелось, чтобы Бен рассердился, но он оставался спокойным. Я надеялся, что он поспорит со мной, но он этого не делал.

— Ты думаешь, кто-нибудь знает, что ты обладаешь памятью? — спросил он. — Полагаешь, твой брат знает про тебя?

Я замер, охваченный ужасом. Иоаким имел отношение к катастрофическим событиям моей первой жизни. Если я способен восстановить в памяти эпизоды того времени, то почему он не может? Я молчал. Спорить с Беном я не мог. Не хотелось размышлять о том, что это означало для меня и Софии, где бы она ни находилась.

— Надеюсь, я ошибаюсь, — произнес Бен с сочувствием. — Но он помнит.

На протяжении многих лет я часто надеялся, что Бен окажется не прав. Но, к несчастью, он никогда не ошибается.

Думая о том периоде, когда служил моряком, я часто вспоминаю одного пса по кличке Нестор, которого знал когда-то в Венеции. Это был бродячий пес, дворняга, и я, бывало, кормил его, приплыв из путешествия. Пес был очень умным. Сколько бы времени я ни отсутствовал, он всегда встречал мой корабль и приветствовал меня. Однажды мы взяли Нестора на борт, чтобы он уничтожил крыс во время перехода к двум испанским портам, где свирепствовала чума. Он великолепно справился с заданием. Я по-настоящему любил эту собаку.

Вероятно, он прожил необыкновенно долгую собачью жизнь, потому что, когда я, умерев, родился снова, в том же самом городе, я в возрасте шести или семи лет отправился в доки поискать старых друзей. И нашел я там только Нестора. Он был старым и хромым, но я знал, что это он. И, что удивительно, он тоже меня узнал. Обнюхав меня, он принялся так истово вилять хвостом, что казалось, хвост вот-вот оторвется. Нестор лизал меня, играл со мной, выпрашивал лакомство точно так, как делал раньше. Это был один из самых счастливых эпизодов моей долгой жизни. Я чувствовал себя маленьким Одиссеем, о котором наконец кто-то вспомнил.

Иногда я ловлю себя на мысли о том, как мне хотелось бы, чтобы собаки жили столько же, сколько и люди. Тогда моя жизнь стала бы не такой одинокой. Однако вскоре Нестор умер. Подрастая в той своей жизни, я часто ходил в доки в надежде увидеть Нестора в его новом теле, как молодого пса. Но мне так и не удалось распознать его. Теперь я понимаю, что собаки, как большинство животных, не имеют индивидуальных душ. Они обладают групповой душой. Хорошей иллюстрацией к этой идее могут служить пчелы и муравьи. Они несут с собой мудрость своего вида — привилегия, которой мы не обладаем. Но из-за этого их бывает почти невозможно распознать в последующих воплощениях.

Иногда я думаю, и, вероятно, Карл Юнг согласился бы со мной, что древние люди типа австралопитеков или неандертальцев действительно имели нечто вроде групповой души. Полагаю, истинное возвышение человека, тот момент, когда человеческие существа безвозвратно отделились от человекообразных обезьян и подобных им созданий, наступил с появлением первой индивидуальной души. И от этого произошли большие несчастья.

вернуться

2

Религиозно-философские комментарии к Ведам.