И чем локальнее становится обзор, тем яснее и полновеснее вид: «Но как красиво в окне! Надо сказать, что Рильке, перенесший свое, я уверена, детство в Данию, потом долго живший в Париже, окну придавал огромнейшее значение и чаще – положительное, чем мрачное. Какая благодать – смотреть даже в зарешеченное окно…» Непрозрачность зеркал полностью искупается перспективой промытого дождями и солнцем окна, прозрачного до всевидения и всеведения:
Лирическая душа этих стихов с каждым годом все проще относится к собственному отсутствию в мире, ограниченном окном, но не обкорнанном ножницами своего «Я»:
Метонимически способностью летать в ракурсе стихотворения обладают не птицы и листья, а именно дороги. В повести Чехова «Моя жизнь» управляющий говорит подчиненному: «Держу вас только из уважения к вашему почтенному батюшке, а то бы вы у меня давно полетели». А подчиненный отвечает начальнику: «Вы слишком льстите мне, ваше превосходительство, полагая, что я умею летать».
Это не «Аптека. Улица. Фонарь» в их безнадежной статичности и несменяемости. Это вечное движение природы, сегменты которой попадают в поле зрения краткосрочного человека. У Лиснянской «С окном окно и с фонарем фонарь» говорят, как лермонтовская «звезда с звездою». Образ оконного переплета постоянно напоминает нам об ограниченности не просто кругозора, но земного срока. И чем старше становится так называемая лирическая героиня, тем приятие этой ограниченности становится все более органичным:
Одна из книг так и называется: «Музыка и берег». Но мир в пределах окна не аутично замкнут, но в любой момент может открыться и впустить вечного путника – заоконный пейзаж:
«Гулять, целоваться, стареть…» – триада Ахматовой образца 1914 года потеряла во времени третий глагол: Анна Андреевна избегала темы старости и отказывалась изображать себя старухой. Блок в 19 лет написал «Я стар душой», в 28 вопрошал: «Или вправду я слаб уже, болен и стар?» Есенин в 25 лет уповал:
Лиснянская преодолела и этот страх. В образе старой Евы она описала и все последствия первородного греха, и его искупление, и всякий раз заново творимый любовью горней и губимый дольней страстью рай. Такого гимна убывающей жизни, утрате жизненных сил и приобретению взамен пушкинских недостижимых «покоя и воли» в русской поэзии до этого не было. Была тютчевская поздняя страсть, было много ювенильного самолюбования, когда разговоры о старости либо кокетливы, либо порождены страхом неизбежного умирания. Эту тему прекрасно проанализировал Д. Полищук. Не станем повторяться. У Лермонтова в «Дарах Терека» «старец-море» Каспий не устоял, принимая от буйной реки «труп казачки молодой». Инна Лиснянская два базисных состояния человека называет своими именами и атрибутирует:
После бунинских «Темных аллей» преображенный Эрос, изжитый страданиями и испытаниями стыд эдемской наготы, ставшей вдруг очевидной, становится живоносной природной силой, как в стихотворении «Первое электричество», не имеющем поэтических аналогов, кроме пушкинского «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем»:
По иудейскому счислению Адам прожил 930 лет. Это в пересчете практически столько же, сколько прожил Семен Липкин (96 лет). В Библии отсутствует описание жизни в раю. Только сад невиданной красы. Этот сад своего подмосковного рая созерцала и слушала лирическая героиня, неустанно описывая его четырехкратную ежегодную новизну. Ева вышла из Адама до совершения греха, о чем часто забывают. Но имя свое Праматерь получила от Адама уже после грехопадения. Христос за руки вывел из ада Адама и Еву вместе с ветхозаветными праведниками. В каком-то смысле стихи Лиснянской суть слезное покаяние Евы, свидетельства о котором хранит церковное Предание, и плач Праматери о перебранившихся до смертоубийства детях: