Нет, я все же не могу никак остановиться и оставить на завтра то, что начала сегодня. Даже из такого далека ты умудряешься мне помочь. Твои письма сейчас снова перечитала и, знаешь, успокоилась. Т. е. перестала плакать, собралась, почувствовала, м.б., впервые, что я тебе необходима и, значит, есть смысл мне жить. Все в руках Божьих, но и в руках близких людей. Нет у меня рук дальше и ближе, чем твои руки. Они сейчас гладят меня по спине, дескать, мамочка, мы еще обязательно встретимся именно на этом свете, в святом городе Иерусалиме, мамуля, перестань так убиваться по Инне, ей теперь хорошо. Вот и у меня за окном потеплело, а на душе забрезжил свет твоих слов. Как ты изумительно сказала про перемигиванье света в Иерусалиме! Наверное, действительно, души способны перемигиваться. Ведь души всегда живы. ‹…›
10. И. Лиснянская – Е. Макаровой
Июнь 1990
Моя дорогая, моя любимая! Пишу тебе письмо вслед скорбному. Сегодня тебя видела во сне, «Белеет парус одинокий» такой, какая ты есть, – взрослая, но для меня все равно ребенок. Веснушки твои пылали задорной уверенностью в необходимости и незыблемости всех твоих решений по поводу работы выставочной. Это пылание – и была некая выставка. В глазах твоих вспыхивали огоньки, похожие на свечное пламечко, – то покорно судьбе, то растерянно, то настолько одиноко, чего я не замечала в твоих глазенках на том коклюшном катере без паруса. На том, который ты уже описала и который никогда не забуду, ведь я с тобой ездила на нем ежедневно. Но твое искусство писательское превратило меня, что совершенно правильно, в Луизу Вольдемаровну[30].
Никому в эти дни не звоню. Только Жене, ибо в нашей проклятой жизни, оказывается, не только место на кладбище, но и гроб почти невозможно достать. Я сейчас попытаюсь переписать тебе стихи за последнее время.
***
Май
Кресло, свеча и я
На панихиде[34]
P. S. Я впервые была в этой церкви, где, когда мы были в ней с Феденькой, задули мою свечу. Последние две строки – сущая правда. Я и прежде удивлялась, почему в моей руке свечка сгорает раньше, чем в других. Думала: наверное, у меня – короче. А тут всем в руки раздали одинаковой длины свечи. И то же самое. У всех сгорела за время панихиды – половина, а у меня – вся. ‹…›
30
Мама болезненно переживала все, что я писала о детстве, в образе «мамы», переходящем из повести в повесть, она видела свои черты, и это усиливало комплекс вины. Первая книжка мамы «Это было со мной» (Баку, 1957) – поэма о том, как ее в раннем детстве бросила мать, – «покрыла позором» образ матери, Раисы Сумбатовны Адамовой. Они помирились в 67-м году в Москве, там же состоялось и мое знакомство с бабушкой. Мама не могла простить себе несправедливой, написанной в сердцах поэмы и с той поры не допускала «родственников» в стихи. Однако тема матери, разбивающей семью, повторилась. Мама ушла от моего отца к Липкину, пришел мой черед осмыслять опыт детства. В повестях о детстве без родителей не обойтись, тут не скажешь словами мальчика Мотла: «Мне хорошо – я сирота». Детство я писала с натуры, а натура была яркой. Что же до пассажа про Луизу Вольдемаровну, воспитательницу частной группы, в которую меня водили в Баку (кстати, маму воспитывала та же Луиза Вольдемаровна), – это укор мне, низведшей роль мамы до позиции приходящей воспитательницы. Видимо, в глубине души мама все еще обижалась на то, что я ее покинула. Однако к январю 1992 года обида прошла, и она написала мне следующее: «Правда, все то, что связано в твоей прозе со мной, до сих пор при чтении меня больно ранит. Но ты же тогда разве могла глубоко копнуть характер? Конечно же – нет, особенно характер своей матери. Остальные все получаются. И я получилась, но если читать не моими глазами и не перебирать все в памяти».