И вовсе все, несмотря на сверхабсурдизм, идет как бы по законной орбите. Грущу по характеру своему. Да, есть и маленькие радости: пью твой кофе, чай, мою голову твоим шампунем и тихо, чтоб не сглазить радуюсь: «дети мои в очередях не давятся, относительно сыты и т. д.» А вот еще приятная мелочь: по «Свободе» 10 минут говорили о моих стихах. Вроде бы я все еще живу в опале и нахожусь в «там» и «самиздате». Смешно: до меня доходят разные хорошие мнения о моей книге как-то все шепотом, и ни одного пока слова в печати. Зато вот на «Свободе» обо мне говорили как о «большом поэте» и т. д. Это же все-таки веселое время, когда за год проживаешь несколько эпох. Это ж надо быть очень везучей, чтобы к старости проживать один год, как калейдоскоп столетий и десятилетий – то внутри себя, то глядя вокруг. Тут тебе и каменный век, тут тебе – и грядущий «космический». ‹…›
Птица – песня, птица – чайка, птица, ласточка моя!
Кажется, вчера я тебе не написала письма. Да это и понятно. Моя жизнь не наполнена событиями, а только – эхом этих событий. К тому же я опять сплоховала по своей главной линии – вчера был вечер очень тревожный, и утром сегодня я позвонила врачу, и та сказала мне, что я преступно бросила лудиомил (ludiomil), снова нужен курс, а это три полные упаковки. Вчера не выходила даже обедать. Впрочем, я редко выхожу на обед. Семен мне приносит хлеб с маслом и сыром – это завтрак по типу «каждое утро – сметана», а вечером ем приносимые им булки.
Но сегодня, подзаправившись лудиомилом (еще есть 10 таблеток) и вдруг написав стихотворение (а за три месяца – это 3-е по счету), я пошла на обед и встретила папу. Уже по его повеселевшим глазам и приветливой улыбке я поняла, что Ира поехала в город. Так оно и было. Папа меня спросил, как я, и я честно сказала, что снова – в тревоге. Он посоветовал мне написать тебе, чтобы ты мне прислала лудиомил на курс. Я, зная, как ты меня обогатила, ответила уклончиво, мол, у меня есть валюта и я сама куплю. ‹…›
Завтра в письме перепишу все мое творчество за истекшие три месяца. Основное время у меня уходит на чтение, смотрение «телевейзмера» и думанье о вас сквозь весь день. Я даже уже не думаю о том, что я не поэт. Общений, в сущности, – никаких. Раз в дней десять меня навещает Элла. В течение месяца однажды приезжал Андрюшка[106] и в Новый год – Машка. Да еще одна полоумная учительница музыки приезжала дважды, – это она переделала мне платье. Только что Сема зашел, чтобы показать мне статью в «Известиях» об алие. Он назвал статью подлой. Но там, на мой взгляд, немало правды о свежей алие – и тяжелое положение с устройством на работу и т. д. и т. п. Но я выхватила оттуда и то, что непосредственно касается тебя. Получается, что, покупая что-либо в рассрочку (машину, например), влезаешь в пожизненную кабалу. Так ли это, доченька? Напиши мне правду. А тут еще я со своими проблемами. ‹…›
Поскольку это не письмо, а как бы дневниковая запись в виде письма, где пишущий ничего не скрывает, прошу написанному верить. Все будет хорошо, уже становится хорошо! Привет от Семена и папы, он молодец, как я погляжу, при такой Ире. И вообще – папа молодец. Дай бог ему здоровья и встречи с вами. ‹…›
Добрый вечер, моя красавица, моя умница, моя Леночка!
Вспомнила одну фразу из твоего письма: «Мама, по-моему, ты издалека меня романтизируешь». Что ж, если опираться на опыт переписки «Москва – Рига», «Рига – Москва», может быть, и можно было бы назвать нашу переписку романом. При встречах действительно мы оказывались более далекими друг другу, чем в письмах. Это очень странно. Другое дело переписка Кафки и Милены или Цветаевой с Рильке. Но мыто мать и дочь, и чем дальше взрослее, тем ближе становимся друг другу, тем чаще мать вспоминает своего ребенка в самом нежном возрасте, а дочь свою маму еще совсем молодой, никуда не уезжающей. А помнишь, какой я была толстухой? А вот сейчас я, толстуха, выхватываю тебя зрительно из недавней памяти – победительную красавицу и умницу в ореоле табачного дыма, поклонников и фруктовых веток. Вижу тебя как бы со стороны, хотя вырвала из своей памяти, и убеждаюсь: да, красива, энергична и, что редко сочетается с энергичностью, – духовна. Но вслед за этим из памяти выплывает облако, в котором прячется твое лицо. А облако-то – то слезы и вода, а вода только на таком дальнем расстоянии, как облако, кажется легкой. И все-таки ты одолеваешь эту немыслимую тяжесть – облако, – и снова солнечно светятся твои глаза. О, если бы я была художником и даже если бы была прозаиком, я бы так тебя написала. Однако надо бежать от искушения писать о своих самых близких, а уж о дочери – тем более.