Всё-таки всю-всю жизнь быть над землёй, а потом вдруг взять и оказаться под ней… Нет, нет, это неправильно!
Как жаль, что родители не додумались подготовить меня к этому. Мог бы ведь, в самом деле, мой папа вырыть для мамы могилу в каком-нибудь поле, да хоть на любом пятачке оголённой земли, чтобы мама, пока носила меня в себе, ложилась бы туда временами, а папа её закапывал и раскапывал потом. Лежала бы мама в могиле, в сомкнутых челюстях земли, привыкала бы к ужасу подземного существования и своей привычкой заражала меня. Так и подготовили бы своего ребёнка к будущему. К подземной тьме. К этому жуткому ощущению земли над тобой.
Не считали же они, в самом деле, что их дочь станет бессмертной. Понимали же, что рано ли, поздно — а вышло так, что рано — я умру. Ну вот, и готовили бы меня к смерти ещё до рождения, что им мешало — не пойму.
А теперь без всяких тренировок-подготовок я оказалась под землёй. Под этой попираемой всеми тварью. Которая валяется у всех в ногах, унижается и ждёт в холодной терпеливой злобе своего часа, когда поменяются роли, когда тот, кто топтал её, сам окажется под ней.
— Уважаемая земля, — заговорила я, волнуясь, — мне очень нужно довести до вашего сведения, что я ни разу в своей жизни не наступила на вас ни одной ногой, ни разу не попрала ваше достоинство, ни в чём перед вами не виновата, поэтому прошу вас быть ко мне снисходительней, хорошо?
Но земля молчала. Не удостаивала меня ответом.
Похоже, она из принципа не разговаривает со своими врагами, даже с самыми невинными из них. Не может простить младенцам, что они топтали её, пусть и не сами, а при посредстве матерей, чей вес и, стало быть, давление на землю отягощали своим весом.
Как же страшно в этой подземной тьме!
Да ещё бомж — бом-ж-ж-ж! — в его же чреве я зашита — куда он делся? Где он? Где внутренние стенки его утробы, вокруг меня сомкнувшейся? О, да я не только в темноте, но, вместе с тем, и в пустоте. В которой беззащитна и открыта. Перед кем же? Для кого? Лучше не думать о страшном, чтобы собственные мысли не пожрали тебя до прихода настоящих пожирателей.
Припоминаю: когда-то моя мама, задолго до моего появления в ней, читала книгу, а в книге что-то говорилось про Пожирателя мёртвых. Похоже, память об этом вошла в меня с маминой кровью.
Какой он, этот Пожиратель мёртвых?
Разве недостаточно того, что нас пожирает земля, разве мало быть пожранным ею? Сколько вообще раз можно пожрать человека за время его жизни и за вечность его смерти? Что, если нас будут пожирать бесконечно — в разных смыслах? Ведь наверняка же целую вереницу смыслов можно приспособить к «пожиранию».
— Георгий Леонидович Двигун! — позвала я. — Где вы?! Куда запропастились?!
Вот, кстати, страшное слово — «запропаститься». Кануть в пропасть. Не слово, а целая челюсть, которая падает на сердце того, кто произносит этот ужас.
Куда запропастился мой бом-ж-ж-ж? Моя новая мать, носящая меня во чреве после смерти. Мой чревоносящий мёртвый отец. Быть может, он родил меня во тьму? А я и не заметила своё второе замогильное рожденье…
Тьма — пустынная, сквозящая, безмолвная — изменилась. Она зашипела, захрипела и сомкнулась вокруг меня плотными пеленами, сдавливая.
Ну наконец-то! Мой бом-ж-ж-ж не пропал, он здесь, и я по-прежнему в нём, его нутро сжимает меня в своих беззубых челюстях, в холодных дёснах.
— Невеста! — извиваясь, зашипела тьма голосом Георгия Леонидовича Двигуна. — Любимая! Моя! Навеки! Ну вот, теперь мы с тобой одна сатана!
Его мёртвая плоть вжималась в мою мёртвую плоть, не то лаская, не то пропитывая меня собой. Огромный паук ползал по мне; похоже, Георгий Леонидович Двигун вспорол шов на своём чреве, просунул внутрь руку и жадно меня ощупывает. Похоть змеилась внутри его паучьей руки. Я чувствовала тошнотворную похоть его, эту едкую жгуче-холодную слизь, ставшую вторым внутренним телом того, кто некогда был человеком, а теперь стал страшной чудовищной тварью.
Я закричала.
— Я вас не люблю! Я вас не люблю! — причитала я, захлёбываясь в потоках обволакивающей трупной слизи. Была ли она слизью плоти или слизью сознания — разобрать я не в силах. По ту сторону земной поверхности и по ту сторону жизни разница между плотью и сознанием почти неуловима.
Он делал со мной что-то кошмарное, запретное, невообразимое — такое, что ни один живой человек не сумел бы сделать с другим живым даже при всём желании. Тем более взрослый не стал бы делать это с ребёнком. Но смерть ему позволяла то, что запрещала жизнь, которая, конечно, позволяет людям слишком уж многое, но не всё, далеко не всё. По-настоящему всё дозволено только после смерти.