Прихожане по одному стали подходить к причастию, начиная, как и подобает, с княжеской семьи. Причастилась и прошла к выходу Кашинская княгиня, и вновь проминовала Федора так близко, что едва не задела краем подволоки[6], зеленого шелка оттенка листьев ивы, и расшитой серебряным узором тоже долгими то ли листочками, то ли перышками. И снова повеяло весенней речной свежестью и едва уловимой терпкой ноткой аравитских благовоний. Проминовала – Федор успел даже взглянуть в лицо, узрел тонко выгнутые брови и строгие темные очи.
Он в свой черед принял причастие. Никогда еще прежде он не чувствовал себя столь полно причастным – телу и крови Христовой, и более того – непостижимой и вечно истинной троичности Божества, и еще более – всему величественному, прекрасному, мудрому Божьему миру. Сергий спросил его, возвращается ли он в Богоявление. Федор тряхнул солнечными волосами. Такой день, хочется пройтись. Сергий покачал головой вослед племяннику. Если бы кто-нибудь спросил его, он сказал бы, что рано или поздно это должно случиться со всяким мужчиной. И это нужно просто пережить.
Федор шел, не думая, куда и зачем, и сам не заметил, как оказался вне города. Тропа вилась по лугу, среди высоких, уже ждущих косы трав. Федор шел, все ускоряя шаг. Сердце его распирала беспричинная радость. Хотелось бежать, хотелось кричать. Раскинуть руки и полететь. Он пустился бегом. Травы шелестели вокруг зеленым шелком. Он пал в траву, лицом в небо, широко разбросав руки. В небесной голубени плыли прозрачные облачка. Федор закрыл глаза. Лицу было горячо, солнечные лучи струились с небес, проникали сквозь опущенные веки, в самые глубины естества, и это были уже не просто лучи, а те незримые энергии, что пронизывают и вечно творят мир. В этот час Федор всем своим существом ощущал присутствие Божества.
***
На другой день Сергий повестил, для чего его призывал владыка. (Ведь ведал и накануне, почто же молчал? Стало быть, так было нужно. Федор, еще не всегда понимая своего наставника, уже начал привыкать доверяться, не вопрошая.) И не просто вызвал, оказывается, прежде сам побывал в его обители. Федор ощутил прилив гордости за дядю. Столько всего случилось, умер великий князь, утерян Владимирский стол, сам Алексий столько претерпел в Ольгердовом плену, едва не лишился жизни (давеча рассмотрел – митрополит совсем поседел, не осталось ни единого темного волоса), чудом бежал… И первое, что содеял он, воротившись, первый, к кому обратился – Сергий.
Владыка, оказывается, задумал основать монастырь по обету, данному им несколько лет назад, когда на обратном пути из Царьграда его корабль попал в страшную бурю, и в игумены просил Сергиева ученика Андроника. Ныне строительство уже шло полным ходом, и Сергий пришел посмотреть, что и как, не нужно ли иньшей помощи. Впрочем, хорошо зная дядю, Федор подумал, что ради одного этого тот не стал бы задерживаться надолго. И верно – оказалось и еще одно, важнейшее, о чем сдержанно повестил Сергий:
- Владыка хочет, чтоб я возвратился ко Троице. Даже обещает творящих мне досаду извести из монастыря.
- А ты? – выдохнул Федор, еще не смея верить.
- Если братия не будет против, то я… - Сергий склонил чело, - буду рад.
- А… да, конечно же будут! То есть не будут, а все, наоборот, обрадуются, все тебя и ждем! Как единый человек… - Федор остоялся, сообразив, кто именно окажется изведенным в первую очередь. И все же, все же… мотнув головой, он упрямо домолвил, - Мы все ждем тебя, отче! – потому что это была правда.
- Хуже стало при Стефане? – спросил Сергий. В его словах не было ни малейшей насмешки, торжества, желания услышать, что да, конечно же, хуже.
- Не то чтобы хуже, - заговорил Федор, тщательно подбирая слова. – Но – инако. – Монастырь был все тот же. Все так же оступали его, шумя темными кронами, сосны, по-прежнему шелестела опавшая хвоя, и хрустели шишки под ногами иноков, идущих к обедне. И все же… Лесная обитель медленно, но неотвратимо начинала походить на Богоявление. – Троицкий монастырь – это твое и ничье более. Как рожденное дитя. – Федор снова запнулся. И с дитями не все всегда так просто. Как же прав был старик Василий… - Так я повещу братии? – торопливо прибавил он, чтоб скорее уйти от неловкости.
- Перемолвишь с братией, - твердо уточнил Сергий. – И, если все пожелают того, и я буду к вам невдолге, только обустрою дела на Киржаче. Только… - Сергий поднял ладонь, воспрещая племяннику говорить, - Алексий смерти заглянул в лицо и оттого ожесточел душою; ему потребуется время, чтобы отойти. А я прошу одного. Чтобы никого не выгонять… и никого не удерживать.
***
Федор возвращался к себе в обитель, пешком, как обычно, сначала наезженной дорогою мимо весело зеленеющих, еще далеких от спелой позолоты полей, затем, ради сокращения пути, лесом, где узкой, мало кому ведомой тропинкой, а где и вовсе без пути.
В лесу звенели мошки, и пели птицы. Хрустальные нити паутины вдруг невесомым чудом вспыхивали на солнце и снова растворялись, делались почти невидимыми. Лесные, туго сплетенные травы пружинили под ногой, то тут, то там любопытные синие глазки цветочков выглядывали из травы, провожая путника. И кто сказал, что Божий мир мучителен и страшен? Лишь тот, кто и не хочет быть счастливым, оглядевшись вокруг, не обретет себе хоть малой радости.
Эта мысль напомнила Федору о Данииловой просьбе, он стал смотреть по сторонам внимательнее, и на дубовой опушке обнаружил искомое. Он с бережением принялся обламывать жесткие волокнистые стебли зверобоя: не переломится в первый након[7], так весь размочалится, и останется только выдергивать с корнем, оставляя место пусто, или же бросать, но зачем тогда было и губить неповинный цветок?
Он нарвал достаточный пучок зверобоя, к желтым цветам добавил несколько веточек тех, синеньких – тоже, наверно, обладают какими-нибудь целебными свойствами – сорвал еще долгих трав с красивыми пушистыми метелками. Невдолге он выбрался к лесному озерцу и подумал, что неплохо было бы искупаться в такой жаркий день. Он сложил на берегу свою охапку трав и дорожную котомку, а сам спустился к воде. Озерная гладь была неподвижна, как зеркало. Федору снова пришли на ум слова старца, и он, с легким стеснением, внимательно вгляделся в свое отражение. Из воды на него смотрел вполне ладный, разве что слишком худой парень, и ничего ни дьявольски-ужасающего, ни столь прекрасного, чтобы об этом стоило говорить, как ни старался, разглядеть он так и не возмог. Махнув рукой и заключив: «Вольно же придумывать!» - он нырнул в маняще-прохладную воду.
Накупавшись и наплававшись всласть, до гусиной кожи, Федор выбрался из воды, оделся и, освеженный, вновь зашагал по тропинке, размахивая цветами.
Спустя некоторое время он снова выбрался на проезжую дорогу, обогнал и, оборотившись, благословил старуху-странницу, бредущую куда-то с суковатым посохом и котомкой, улыбнулся встреченной телеге, обсаженной со всех сторон, точно пенек опятами, шумной разновозрастной детворой, коей и правил ужасно серьезный мальчонка, явно гордящийся доверенным ему делом и потому важно выпячивающий губы, хмурящий брови и без конца понукающий неторопливого сивого мерина. Сзади заслышался приглушенный топот копыт, в воздухе запахло пылью; оглянувшись, Федор узрел идущий на рысях богатый возок, окруженный конными гриднями, и соступил обочь дороги, чтоб дать ему проехать. Поравнявшись с монахом, поезд остановился… Федора вдруг толкнуло в сердце: уж не Кашинская ли это княгиня?.. И верно, из отворенной дверцы соступила на землю Василиса Семеновна. В простом полотняном, дорожном, с вышитыми разноцветными нитками цветами светлом летнике и завязанном назад легком платке, отличимая от любой простой женки не нарядами, а царственно вознесенной главою и строгим, вдумчивым взором. Иконописностью очей.
Княгиня склонила голову:
- Благослови, отче.
Сглотнув тугой ком, Федор с трудом поднял руку в потребном движении… А потом, с мокрыми волосами и растрепанным веником в руках, долго смотрел вослед возку и повторял в уме все те умные слова, которые, конечно, поняла и оценила бы Кашинская княгиня… но которых он ей так и не нашелся сказать.