Выбрать главу

- Мы оставим Пронскому Переяславль, - повторила княгиня. – При условии, что он позволит нам беспрепятственно выйти и не даст грабить города. Если он собирается здесь сидеть, ему это, собственно, и ни к чему. Мы сохраним жизни воев и гражан. Московиты уберутся восвояси. Князь Олег тем временем оправится от ран. И навряд тогда Пронский долго просидит на чужом столе.

***

Владимир Пронский охотно принял условия сдачи. Олегова княгиня с чадами выехала к мужу. За нею последовали некоторые из бояр и часть кметей городовой тысячи, потребных для охраны; большая часть оставалась нести службу по старине. В этом не было ничего необычного: тысяча, в соответствии со своим названием, служит не князю, а городу. Однако если бы князь Владимир был более внимателен, он заметил бы, что ушедшие, оставшиеся и не вернувшиеся из-под Скорнищева кмети вместе не составляют полного числа.

Москвичи вымелись тотчас, лишь на день задержавшись ради пира, не присутствовать на коем воеводам было бы непристойно, и рванули обратно со страшной скоростью, чая попасть домой хоть на Святки. А Боброк, в первый и единственный раз в жизни, оставил медлительную пешую рать и ускакал сам-третий, ведая, какая награда ждет его в Москве.

***

Ветхий детинец Ольгова белел свежими деревянными заплатами. Куда мог скрыться Олег, Ефросинья поняла сразу, и была уже на половине пути, когда вестник, присланный князем, подтвердил догадку. Невеликий княгинин поезд встретили, чести ради, за воротами; она улыбнулась, почуяв в руках теплоту свежего, не успевшего остыть, несмотря на мороз, хлеба.

Городовой боярин Истома Гаврилыч, первый ольговский богатей (пото и выпала ему честь принимать в своем доме государя) запыхавшимся колобком прокатился перед княгиней, распахнул дверь. Олег, закинутый овчинным тулупом, полулежал, вытянув ногу в лубке. Он сильно осунулся, голова была перевязана белой тряпицей.

- Как нога? - спросила Ефросинья, подсаживаясь на край постели.

- Оторвать и новую пришить.

Из распахнутой двери глядели радостные мордочки детей.

***

На Полукорм[10] ударили небывалые морозы. К огромным ярким звездам, казалось, можно было приморозиться. Птицы падали прямо на лету. Родослав притащил окоченевшую синицу. В тепле она, на удивленье, отошла, и Алёнка целыми днями возилась с пичугой, пытаясь кормить ее с ладошки то ячменными зернами, то соленым салом.

Накануне Щедрого вечера[11] Олег, все еще отчаянно хромая и опираясь на плечо старшего сына, впервые вышел из дому. Он отстоял заутреню, спиной чуя, что к нему обращены все взгляды, и когда двинулся обратно, вынужденно медленно, люди расступались с неложным почтением. Молодуха в толстом пуховом платке наклонилась к малышу лет пяти, давно уже дергавшим ее за руку; мальчонка что-то зашептал мамке на ухо, та чуть зарделась, с сомнением покачала головой, но все же выпустила маленькую ладошку и даже легонько подтолкнула сына вперед. Теперь уже застеснялся и он, отступил на шажок, замотал опущенной головенкой, но, скоро решившись, подбежал к князю, дотронулся и тотчас отдернул пальчик, совсем было утонувший в собольем мехе распахнутой Олеговой шубы; так и стоял рядом, озорно поглядывая то на князя, то на мать. Олег на миг растерялся, оглянулся, встретил светлый, полный доверия взгляд молодой женщины… и осторожно погладил русую головку, доверчиво прильнувшую к его огромной длани.

Младшие княжичи, несмотря на стужу, то и дело выскакивали на двор смотреть звезду, только и слышно было, как звонко хлопает промороженная до инея в углах дверь.

Дом по Ольговским меркам действительно был очень богат. Праздничный стол был застелен душистым сеном, не соломой. Дебелая, исполненная собственного достоинства боярыня, кажется, в отличие от своего мужа вообще никогда не суетившаяся, сама раскладывала по тарелям сочиво, сваренное на миндальном молоке. Феня немедленно принялась выковыривать орехи, чтобы съесть их после риса, на загладку. Федя уписывал студень, щедро сдабривая его хреном, и нетерпеливо поглядывал в сторону дверей – думал, как бы улизнуть гулять с новыми приятелями. Алёна изящно разбирала осетрину золоченой двузубой вилкой; было в младшей сестре какое-то врожденное вежество, ее ничему такому не приходилось даже учить, в отличие от остальных, сущих сорванцов. На узорном серебряном подносе внесли поросенка с кашей, честь порушить которого хозяин почтительно уступил князю. Нежное, сочное мясо послушно раскладывалось под ножом на куски. Передавая жене румяный ломоть, Олег шепнул:

- А помнишь, как мы приезжали в Ольгов первый раз?

Ефросинья кивнула с потаенной улыбкою. Тогда они дурачились, споря, чье имя носит город: Олега или Ольгердовны, хотя оба знали, что княгини Ольги. А ничего другого тогда, вроде бы, не случилось…

Поженились они не по любви. Настолько не по любви, как редко случается и в княжеских семействах, где мало смотрят на чувства обручников. Юный Олег едва не плакал, расставаясь со своей зазнобою. Ефросинья после тоже признавалась, что тайком вздыхала по одному чернобровому молодцу. Но оба помнили свой долг. А теперь и представить неможно было, как это – быть друг без друга. Она была для Олега больше, чем женой – помощницей и другом; она разделяла Олегову жизнь во всей полноте, как и сам он разделал ее жизнь. А тогда в Ольгове не случилось ничего особенного, кроме того, что они впервые осознали это.

***

На другой день после Рождества Олег выступил в поход. Из Ольгова вышли едва ли три сотни воев, под Переяславлем их было уже три тысячи. Салахмир[12] один привел две сотни всадников. На последнем привале Олег из саней пересел на коня. Дороги стояли крепко. Лошадиная шерсть куржавилась инеем, воеводы, до глаз закутанные в меха, проносились мимо, на скаку кидая приказ хриплыми от холода голосом, ратники, кто в чем (иные, помыкавшись по лесам, не имели и доброго полушубка), на ходу притоптывали и размахивали руками, силясь согреться, но глядели весело и зло. Броней в такую стужу надеть было неможно, схватившийся за железо отдирал руку с кровью, и только у Олега из-под алого, подбитого мехом плаща слабо поблескивала кольчуга.

В Переяславле за святочным весельем врага проморгали. Владимир так ничего и не понял до последнего мига. Когда шумной гурьбой ввалившиеся на княжий двор кудесы[13], в берестяных харях, в шубах навыворот, в медвежьих шкурах или в бабьих сарафанах, щедро набитых известно где тряпьем, окружили его, хватая за руки, он еще смеялся… пока не захлопнулись ворота.

***

Олег вошел в свой город, как входит клинок в привычные ножны, где на швах еще остались крошки ржавчины от чужого, невесть как оказавшегося там железа. Не сходя с седла, с высоты взглянул на совместника, которого, чтоб не упал, поддерживали под мышки двое дружинников. У Пронского по левой половине лица, от переносицы до подбородка, размазана была черно-багровая подсохшая жижа, и, похоже, был сломан нос. Олег бросил почти равнодушно:

- Собака.

Пронский молчал, трудно сглатывая.

Олег подумал, что ему сейчас достаточно подать знак, чтобы избавиться от этой заботы раз и навсегда. Возможно, это было бы самым разумным. Отец[14], несомненно, поступил бы именно так… Князь махнул рукой и тронул коня, не обернувшись посмотреть, как пленника уволокли, чтобы посадить под замок.

Владимир Пронский умер менее чем через год, но в этой смерти Олег был неповинен, равно как и переяславские кмети (Владимир трусом не был!). Даже Маша не винила отца. Пронский князь был уже серьезно болен, и решился на свое бесчинное деяние не в последнюю очередь потому, что хотел, образно говоря, пометить рязанский стол для своих малолетних сыновей.

***

Полуторагодовалая Настя сидела на узорном бухарском ковре в окружении целого табуна коней. Отчего-то их она предпочитала любым другим игрушкам. Здесь были кони деревянные, расписанные сказочными цветами, были глиняные волшебной красоты, был даже конь на колесиках с длинной веревочкой, чтобы сподручнее было возить; облезлой, некогда ярко-голубой в розовых и зеленых яблоках, лошадкой, отмеченной во многих местах детскими зубками, играл в свое время еще маленький Митя. А один конь был вполне естественной соловой масти, с четырьмя ногами и двумя ушами, вырезанный из липы с малейшими подробностями, и даже грива и хвост у него были из небеленой льняной пряжи, приспособленные к дереву весьма искусно. Он был у Насти самым любимым, хотя вроде бы и не по возрасту, и именно его она сейчас сосредоточенно старалась провести точно по красному узору ковра.