Выбрать главу

На Рождество мело так, что всерьез опасались: сумеет ли иеромонах Митрофан, в праздничные дни приходивший к ним служить литургию, добраться до обители? Но Сергий со спокойным упрямством велел делать все, что полагается. И уже к самой ночи, когда стало окончательно ясно, что придется в этот раз обойтись без рождественской службы, старец, облепленный снегом так, что не видно было лица, постучал в ставень ближайшей кельи.

Летом копали огороды, без устали строились: рубили новые кельи, разные службы, в которых теперь, с умножением братии, обозначилась явная нужда. И постепенно, как-то сам собою, встал вопрос: монастырю нужен свой игумен. Вопроса, кто это должен быть, даже и не встало.

Когда речь об этом зашла впервые, Сергий твердо отказался, заявив, что и помышления никогда не имел хотеть игуменства. Его стали уговаривать. Сергий стоял на своем.

Сергий говорил, что сам еще не достиг начал монашеского устава и жития, и сам искренне верил в это. Как и во всякое свое слово. Говорил, что сам желает от иных обладаем быть паче, нежели иным обладать и началовать, и этому верили и остальные. Власти – не душевной, основанной на любви и уважении, а иной, установленной внешним решением и сопряженной со зримыми атрибутами – Сергий не искал, не желал и даже не представлял, как принять ее на себя.

Потом старец Митрофан надумал насовсем поселиться в монастыре. Митрофан, хотя и не возглавлял никакого монастыря, имел звание игумена, точнее, игумена-старца[5], и разговоры на некоторое время приутихли. Однако с первыми холодами старик слег и уже больше не поднялся. Это была первая смерть в обители, и она глубоко потрясла людей, только что переживших самый страшный за все время бытия Руси мор. «А прежде в мире не было смерти…» - прошептал Федор, когда на гроб посыпались первые комья земли.

Меж тем братии все прибывало. Некоторые скоро уходили, осознав, что сей безначальный монастырь – отнюдь не место легкой жизни. Иные оставались. Наконец появился брат соизмеримого с Федором возраста. И не сказать, что отроку как-нибудь не по себе было единственному среди возрастных мужей, но парню он обрадовался. Постригли того с именем Иакова, но бывают такие люди, коих никак неможно звать полным именем, что-нибудь уменьшительное так и просится на язык; и очень скоро, несмотря на все монастырское благочиние, парень сделался Якутой. Некоторое время братьев было тринадцать, или, как предпочитали говорить суеверные монахи (а монахи тоже бывают суеверны), двенадцать и один. Без Митрофана осталось просто двенадцать.

Со смертью старца прошения насчет игуменства вновь возобновились. Сергий отвергал их с прежней настойчивостью, пока Василий Сухой однажды не брякнул в сердцах: «В конце концов, у нас монастырь или постоялый двор? Если ты трусишь взять на себя ответственность, так иди к епископу, пусть ставит со стороны!».

Сергию о трусости говорить не стоило. А может, как раз следовало сказать это. Сергий сказал: «Похоже, мы ни о чем не договоримся». А потом надел лыжи и отправился в Переяславль, к епископу Афанасию, замещавшему митрополита на время пребывания последнего в Царьграде. Что и как там сложилось, потом домысливали, сам Сергий об этом не рассказывал. По слухам (и Федор им легко поверил), владыка рек: «Возлюбленне! Все ты стяжал, а послушания не имеешь». Как бы то ни было, а вернулся Сергий уже в игуменском сане.

А потом вернулся Стефан. Поседевший и опустошенный.

***

С приходом Стефана монахов снова стало двенадцать и один.

- Это всегда теперь столько будет? – сказал как-то Якута. – Как апостолов?

Дело происходило на огороде. Федор перевернул лопатой пласт плотной, влажно пахнущей земли, осторожно откинул в сторону жирного червя. Улыбнулся про себя наивной похвале, которой дядя, конечно, не одобрил бы.

- Или как двенадцать колен Израилевых, - предположил он. – Или как источников вод, или как избранных драгих камней на архиерейских ризах по Аронову чину.

***

Несмотря на огород, в смысле хлеба насущного монастырь жил весьма неровно. Порою доходило до того, что за счастье были кривые заплесневелые сухари, целодневным трудом выслуженные у запасливого монаха[6]. А в другие дни, милостью щедрых жертвователей, случалось полное «изобилие всего потребного». Пока Сергий был один, его это не заботило. Но одно дело – единственный пустынник, и совсем другое – целый монастырь. Или, как заявил Сухой, окончательно взявший на себя обязанность говорить грубые, но верные истины: «Такую ораву голодных мужиков травой не прокормишь!».

Загорелись мыслью сеять хлеб. Дружно взялись валить деревья. Однако поле, достаточное для прокормления тринадцати человек, лопатами не раскопаешь. Есть работа, что ужасает трудностью и может быть свершена только предельным напряжением всех сил. А есть то, что сделать попросту невозможно.

Нужен был конь. В обители с благодарность принимали пожертвования, небольшие, но без которых трудно было бы обойтись в лесном хозяйстве: куль ржи, соль, какую-нито ковань. На то, что кто-нибудь подарит коня, надежда была весьма призрачной. Купить тем более было не на что. А просить Сергий запретил раз и навсегда.

Росчисть с осени братья все-таки заготовили. Выковали лемех (собственная кузня уже имелась в монастыре), сладили соху. А как-то солнечным весенним днем, Федор, набивавший остатним снегом бочку, предназначенную для полива, услышал, как неподалеку заржала лошадь.

Даже самые важные гости на Маковец[7] приходили пешком: тропинка, ведущая к монастырю, была слишком узкой и извилистой, и лошадь едва-едва можно было провести в поводу. Тем более удивительно, что голос показался Федору знакомым. Он побежал было к воротам, но остоялся. Брат-вратарь учнет спрашивать, куда да по какой надобности, а то и упрется, не похочет выпускать без игуменова слова. Пока уговоришь сурового старика, чудо может исчезнуть! И Федор, зная, что поступает нехорошо и вечером на исповеди сам себе попросит епитимьи, все же подпрыгнул, подтянулся на руках и перелез через тын. А через пару минут он уже, с криком «Дядя Онисим! Яблонька!», на крыльях мчался вниз по тропе. Ему хотелось смеяться и вопить во весь голос, обнимать соседа, на которого и досадовал порой в прежней, почти небылой жизни. Соображение о сдержанности, надлежащей иноку, все же не дало ему кинуться дяде Онисиму на шею. Со слезами на глазах мальчик припал к шее лошади. Серая кобыла, признав бывшего хозяина, осторожно прихватила большими зубами его за ворот. А мальчик плакал, уже не стесняясь слез, и обнимал свою Яблоньку, частичку прошлого, вернувшуюся из небытия.

И снова число братьев осталось неизменным, поскольку старик-вратарь вскоре умер от внезапного удара, а Онисим, занявшийся освободившуюся келью возле ворот, занял и его должность. Так и пребывали монахи, пока не явился человек, окончательно разрушивший мистическое число. И был сей муж славный, нарочитый, паче же рещи добродетельный, а именно Смоленский архимандрит Симон.

Сергий с именитым гостем затворились в келье для беседы. У монахов аж работа валилась из рук от любопытства, быстрым шепотком от одного к другому рыскали слухи, что прославленный архимандрит (коего прочили на Смоленскую кафедру!) мечтает быть простым монахом под крепкой Сергиевой рукой, и что он привез как вклад два чомоданца золота. Федор, сам принимавший у гостя вьючного коня, в последнем не усомнился и теперь гадал, что скажет дядя гостю, желающему поселиться здесь и не ведающему, что здесь не стяжают земных сокровищ. Просто откажет или велит раздать бедным? С маленькой хитростью он даже взялся подметать хвою возле игуменской кельи, и вскоре был вознагражден. Игумен с архимандритом вышли и направились в сторону церкви, продолжая беседу, и потрясенный Федор услышал, как дядя благодарит за дар, который будет очень полезен обители.

Вечером он бросился к дяде:

- Как же это? Ты же сам всегда… сокровища, которые червь точит и тать крадет… отречение… пребывать в труде и возвышенной бедности! Ты же говорил! И вот… - рваными словами пытался он изъяснить свое недоумение, даже обиду.