– Ах, если бы вы знали, Иван Карлович, что это за мука… Когда ничего нельзя изменить… Сама, своими руками… и ничего нельзя изменить! Пойду, пойду, – заторопилась она, тоскуя, – нет, не надо меня утешать, ничего не говорите… пойду.
Оставив встревоженного Ивана Карловича, она, почти сорвав пальто с вешалки, выбежала; в этой солнечной комнате безошибочно уловили все самое сокровенное. Не оглядываясь, боясь оглянуться, она переулками миновала главную улицу Зежска и, словно кто невидимый ее нещадно подгонял дальше, вышла на дорогу в Густищи.
Близился вечер, и солнце уже село; в том месте, где оно опустилось, над землей широкой, незаметно слабеющей полосой разливался малиновый закат. Теперь Аленку охватил почти панический страх, за каждой приближающейся старой ракитой ей мерещился кто-то неведомый, враждебный; один раз она даже вскрикнула и шарахнулась в сторону.
Она вспомнила, что ночью вот так же однажды уже спешила домой, вскоре после госпиталя и встречи с Брюхановым. Жизнь словно вернулась на какой-то изначальный круг, но теперь уже не было ни той радости, ни страстного, нетерпеливого ожидания перемен…
Не останавливаясь, стараясь вытряхнуть из себя все, кроме чувства неостановимого движения, она шла быстро и лишь у самой околицы Густищ, у старых берез, задержалась, прислушалась к посвисту ветра в их облысевших вершинах. Холодная, беспощадная мысль о том, что ей никто теперь не поможет, едва не заставила ее повернуть назад. Она всхлипнула, рванулась навстречу ветру и через полчаса, по детски уткнувшись в грудь матери, беззвучно, безутешно плакала, и Ефросинья, прижимая ее к себе, не могла никак добиться от нее толку, и когда из другой комнаты высунулось заспанное лицо Захара, она замахала на него рукой:
– Ступай… ступай, мы тут сами, по-бабьи, посидим.. Ступай…
Ефросинья усадила Аленку на лавку, зажгла свет, задернула окна, – торопливо набросила на себя юбку, затянула шнурок, достала с загнетки глиняный кувшин с топленым молоком, нарезала хлеба… Аленка, следя за ее привычными нехитрыми хлопотами, чувствовала, как отмякает внутри, теплеет от близости матери; что-то детское, щемящее, теплое вспомнилось ей; в избе словно запахло солнечной нагретой травой. Полно, полно, одернула она себя. Когда это было, да и было ли? Невозможно такое счастье, такого не бывает. Для меня уже невозможно никакое счастье.
Ефросинья накинула на плечи Аленки шерстяной платок, села рядом.
– Мам, скажи, ну отчего я уродилась у тебя такая нескладная? – спросила Аленка, улыбаясь сквозь слезы.
– В селе тебе все завидуют, – сказала тихо Ефросинья, помедлив. – Как сойдутся бабы, так все о тебе, все о тебе. Может, и сглазили..
– Завидуют! – горестно изумилась Аленка – Чему же завидуют?
– Не надо, – остановила ее Ефросинья, опасаясь, что в расстройстве у дочери может вырваться что нибудь нехорошее, несправедливое по отношению к другим, да и к себе. – Не надо, дочка. Не угадаешь, на каком тут безмене взвешивать. Не в себя гляди, дочка, а кругом, тогда, может, полной мерой и определишь долюшку свою… Эх, дочка, дочка, души тебе много лишней дадено, в избытке А к чему? Вот и мыкаешься, горишь… Я тебе и тот раз говорила, и теперь скажу.. Гляди, дочка не прогадай, уж я-то знаю, как на этом свете без мужика… И с ним несладко, а без него и вовсе, ни заступы тебе, ни помоги ни в чем, Все сама, все сама, да еще каждый норовит тебя клюнуть.. Ох, дочка, ох, дочка, гляди!
Голос матери пробивался слабо, откуда-то издалека; Аленка напряженно выпрямилась; вот взяло и зашвырнуло ее куда-то в сторону от людей, кругом текли одни стремительные звезды, холодно и безучастно кололи глаза. А земли не было, совсем не было, одна тьма и звезды.
14
Еще до приезда в Холмск Брюханову после одного из разговоров с Лапиным крепко засела в голову идея о создании где-нибудь под Москвой или Ленинградом крупного научного центра, который сосредоточил бы головные институты физики твердого тела и электроники; несомненно, нужен единый мозг и единый центр порученного его организации дела, и, самое главное, он все больше верил Лапину, а тот настойчиво использовал любую их встречу, даже мимоходом, чтобы сообщить ему новые факты о достижениях электроники за рубежом, и особенно в Америке, тем более что у себя в отечестве наука эта находилась в непонятном и даже преступном невнимании, отставании и запустении. Брюханов, уже более или менее ориентировавшийся в лабиринтах научных поисков, враждовавших течений, более или менее осведомленный о мировых достижениях, хмурился, молчал. Лапин мог себе позволить говорить о науке так, как он говорил, имел право требовать для своего института колоссальные суммы из отпускаемых главку средств на исследования и доказывать, что жидкий гелий или водород в недалеком будущем – двигатель радиотехники, что новейшие открытия вносят во все классические науки необходимые качественно революционные перевороты, но сам Брюханов отлично видел и понимал, что все дело в ближайших практических результатах, а сами результаты выявляются часто в ожесточенной борьбе различных школ и направлений, и что наряду с институтом академика Лапина, немедленно берущем на вооружение самые передовые научные достижения, часто на первый взгляд абсурдные идеи, необходим и институт академика Стропова, упорно и кропотливо продолжающий развивать и укреплять традиционные бастионы, и что горячность Лапина, залетавшего в своих идеях в трудно представляемые дали, хоть и необходимый рычаг для будущих рывков, но жизнь требовала конкретных немедленных результатов, и Стропов был тем самым тяжеловозом, который упорно, шаг за шагом, тянул свой воз, не претендуя на стремительные рывки гения, заполняя пространство между этими рывками прилежным, неостановимым, упорным трудом Но мысль о том, чтобы собрать в единое целое, объединить научную мысль в своей отрасли, была Брюханову по душе. Здесь несомненная государственная польза, думал он и давно уже начал потихоньку, исподволь эту мысль внедрять в вышестоящих инстанциях; он знал, что получить разрешение и особенно средства для этого будет нелегко, и не торопил события. Только почувствовав, что к его идее начинают привыкать и прислушиваться, он тоже, как бы мимоходом, в присутствии Муравьева и двух других своих заместителей предложил создать специальную группу экспертов по этому вопросу. Муравьев, насторожившийся и оттого ставший еще более четким и приветливо-сосредоточенным, выжидательно молчал, стараясь припомнить, когда, где и по какой причине могло проскользнуть мимо его внимания столь важное начинание. Он ждал дальнейших разъяснений, но Брюханов ограничился лишь общими словами, однако сразу определившими размах и масштабы дела, не стал вдаваться в подробности и вернулся к этому вопросу лишь через несколько дней, после одного из совещаний в ЦК. И опять все в той же размытой форме, так что Муравьев снова не мог понять, исходит ли инициатива сверху или от Брюханова.
– Разумеется, Тихон Иванович, попробовать можно, – сказал Муравьев. – Но ведь дело большое даже в наших масштабах. Вы знаете, как напряжены финансы государства. Не посмотрят ли на нас с некоторым, мягко говоря, недоумением?
– Смелость бывает разной, иногда ее могут понять и правильно. – Брюханов и сам не раз взвешивал и продолжал взвешивать все «за» и «против», поэтому он не настаивал на продолжении разговора. Но то, что он вторично затронул эту тему, окончательно утвердило Муравьева в мысли, что это не случайно мелькнувшая у Брюханова бредовая идея и что опять что-то важное, глобальное, что должно по праву идти через него, Муравьева, по какой-то непонятной причине проносится мимо. – Это ведь дело не одного года и не двух лет, у нас еще есть время основательно проработать эту идею в аппарате и в верхах, – всматриваясь в летящие, расплывчатые вечерние огни Москвы, Брюханов перевел разговор на другое.
Но Муравьев не забыл этого дождливого вечера и исподволь начал свой самостоятельный круг консультаций; первым делом он поговорил в удобный момент с академиком Строповым, по примеру Брюханова тоже как бы между прочим, и тот не раздумывая, весело и энергично встряхивая седой головой, приподнимая и опуская трубки звонивших телефонов, чтобы не мешали, отрицательно замахал руками.