Не мог. Он не мог — поняла Марго, глядя на него и замечая то, что не заметила в первую минуту. Свалявшуюся шерсть на боках, выпирающие ребра… — это в конце лета! Глаза… глаза — напряженные и настороженные. И тоскливые. Он не мог. И ему было плохо. И, наверное, он звал ее. А она не слышала. Нет, не так — не хотела слышать. И, просыпаясь по утрам, говорила себе, что это был просто сон — всего-навсего… И что этот волчий вой ночью — просто сон; как и все, что было раньше с девочкой по имени Марго — тоже сон, который не стоит вспоминать.
Она боялась. Настоящее, невозможно прекрасное настоящее было таким хрупким, как нежная тонкая кожа заново родившейся Марго, как прозрачные бабочкины крылья — достаточно одного неловкого движения (неловкого воспоминания?), и они упадут на землю мертвыми мятыми бумажками, рассыпая цветную пыльцу… Марго знала… нет, чуяла — своим прежним чутьем дикого зверя — недолговечность происходящего. Как пыльца на бабочкиных крыльях, которые сами станут пылью с наступлением зимы. «До осени… до осени…» — Марго знала, что осень уже близко; желтые листья иногда мелькали в безмятежности летней зелени, и у Марго перехватывало дыхание, когда она их замечала и вспоминала — теплое прикосновение старых перил к своей ладони и свой собственный шепот (молитву? — кому?): «До осени… до осени…».
Осень была уже близко, а Марго так хотелось удержать уже ускользающее из ее ладоней лето… Ее первое настоящее лето…
Волк смотрел на нее — напряженно и выжидающе.
— Ну, здравствуй, — Марго протянула к нему руку. Она не знала, что ему сказать… как объяснить то, чего она сама толком не понимала. Почему-то она чувствовала себя виноватой.
Волк неуверенно качнулся к ее руке, дрогнул носом — и опять отступил. Наверное, рука пахла незнакомо. Духами, которые подарил Владислав; руками Владислава, который прикасался к ней совсем недавно. Запахами, которые были для волка чужими. А может быть, и враждебными.
— Тебе опасно приходить сюда… так близко к дому. Ты ведь знаешь?
Он знал. Он знал, но пришел, потому что не мог больше не видеть ее. А она говорила с ним так, как будто прогоняла его. Марго стало стыдно. Это отчуждение между ними, эти два шага, которые они не могли сделать друг к другу — что могло быть нелепей и глупее? Ей вдруг захотелось обнять его, как раньше, зарыться пальцами в густой теплый мех, прижаться щекой к его умной большелобой голове, нашептать нежностей в мохнатое, терпеливо и внимательно вздрагивающее ухо… Она шагнула к нему, улыбаясь — и опять протягивая руки. А он опять отступил назад. И Марго почудилось (может, только почудилось?) еле слышное, почти извиняющееся рычание, дрогнувшее в глубине его глотки.
Волк рычал на ее руки, пахнущие Владиславом.
— Ты… ты, может быть, ревнуешь меня, а? — она улыбнулась, чувствуя, что улыбка получается ненастоящей и что она говорит не то. — Слушай… слушай… ты волк, а я человек… и мы не можем… — Не то. В глазах волка — за настороженностью и ожиданием — была тоска. Свернулась калачиком на самом дне золотистых волчьих глаз — забытым псом у покинутого хозяином дома — и ждет. Ждет невозможного. Возвращения того, кто ушел навсегда, плотно закрыв за собой дверь. Давно? Давно. Месяц — или уже почти два…
— Послушай, я… Ты ведь тоже уходишь весной… а потом возвращаешься…
Не то. Она врала. Она не хотела возвращаться. Если бы она могла — она бы больше не вернулась. Потому что волк рычал на ее руки, пахнущие Владиславом. Потому что Владислав не должен знать, что она ведьма. Потому что она сама больше не хотела быть ведьмой. Потому что и то и другое вместе было невозможно; и нужно было выбирать — волк или Владислав. Марго-прежняя со всеми снами и воспоминаниями — или Марго без воспоминаний и прошлого, с хрупкими разноцветными крылышками, которые она сама себе придумала… (а что будет, когда они превратятся в пыль — уже скоро, совсем скоро…)