— Беги… Полиция…
Он побледнел, едва заметно, но побледнел. Задумался. Взгляд его был где-то далеко, проходил мимо девушки.
— Беги! — повторила она.
И тогда он встал, как во сне, шагнул к ней и поцеловал, как мужчина, в губы. Девушка закрыла глаза, расслабленно и испуганно, и когда открыла их, его уже не было. Только там, где деревья низко склонялись над тропой, качалась одна ветка, тревожно напоминая о том, который только что исчез. Девушка села. Синие вероники маленькими желтыми глазками заглянули в ее очи, увидели, как две слезинки покатились к задрожавшим губам, но где-то затерялись. Она сидела до тех пор, пока близкие голоса детей не заставили ее вздрогнуть. Усатый полицейский расспрашивал ребят об учителе, те наперебой отвечали ему. Девушку, скрытую кустами, никто не заметил, и она сидела, как настороженный снегирь, и губы ее горели от поцелуя. Вот пестрый табунок детей скатился вниз, к селу, она поднялась и пошла по тропинке. На поляне цветы ластились к ее проворным ногам. И эта ласка почему-то напомнила ей его слова: «А имя у тебя прекрасное — Цвета!»
Лето прокатилось, как большое солнечное колесо, завертевшее карусель дней. Наступило время забот и тревог. Мулы, нагруженные разным товаром, отправлялись вниз, к городу; из горных селений спускались мастера деревянной посуды; с горных вершин, из лесов шли вести о встречах с партизанами, о полицейских облавах, об арестах и расстрелах. Тревожные известия заставлял сердце девушки сжиматься от боли. По вечерам отчаяние охватывало ее. Она хотела, чтобы он пришел к ней; чтобы тревожные пальцы постучали в окошко; чтобы она услышала шепот. И тогда она скажет ему, что хранит его поцелуй, глубоко запрятав в сердце, как самую большую драгоценность. Наверно, она еще не раз испытает счастье поцелуя, но никогда и никто не поцелует ее так, как поцеловал он тогда, за кустами, ошеломляюще и быстро, так неожиданно. Это было впервые и не забудется никогда. Только бы он пришел и постучал, только бы вспомнил о ней. Но никто не приходил, а лето кончалось, грустное лето семнадцатилетней девушки. Похолодели вечера. В очагах потрескивали дрова, из труб вылетали искры. Пожелтели листья. Хлынули краски осени, чтобы привлечь взгляд, сделать смерть красивой. Девушка подолгу оставалась дома, училась прясть, а когда сумерки спускались над долиной, шла давать лошадям сено и как завороженная смотрела на бескрылый горб горной вершины. Буковый лес темнел, раздетый и пустой. Дубовые листья — ржавые и пожухлые, порванной одеждой висели на сучьях и навевали тоску и безысходность. Мужчины подались в старый лес копать пни — топливо для зимы, и село опустело. Протяжным скрипом колес тяжелых деревянных телег начинались вечера. Разогретые ступицы, облизывая черный деготь, стонали, готовые вспыхнуть от постоянного вращения. И жажду по смазке в одиночку и хором выплакивали заунывными звуками, рожденными болью, — протяжными и жалостливыми. Кому они жаловались? Девушка, слушая, представляла себе дегтярницу из воловьего рога, которая качается под задком телеги, — важная, невозмутимая и глухая к мольбам колес. Только она, дегтярница, могла облегчить их муки, утолить их жажду, загасить скрытый огонь, который зарождался в них, но она беззаботно покачивалась, подскакивала при толчках и плевалась черной слюной на дорогу, как бы мстя ей за ухабы. Воображение девушки рисовало это всякий раз, как только до нее долетал тяжелый скрип телег. Одна из них останавливалась перед их домом. Девушка спешила растворить ворота, принять поводья, помочь отцу. Она брала в руки его мокрую бурку. Пустую сумку забрасывала на перекладину, и там она, как летучая мышь, оставалась висеть до утра. В тесном мире сельского дома, отгороженном каменной оградой и низкими дощатыми заборами, в эти вечерние часы три существа жили своими мыслями и заботами. Отец задумчиво и долго курил, мать не переставала хлопотать, девушка, храня огонек первого поцелуя глубоко в сердце, ходила рассеянная.