Пока война еще идет. Пока он может еще воевать, как все. И ему доверяют, к нему хорошо относятся, ему объявляют благодарности, его награждают. Пока он еще солдат.
Но война идет к концу. И конец этот уже недалек. Что же будет с ним, когда война закончится? Куда ему деваться, если он останется жив? Как он вернется к своей семье? Ведь там наверняка известно о его побеге. А такие вещи сейчас не прощаются. За свою фронтовую жизнь Пауль мог убедиться в этом не раз, хотя бы когда проходили по освобожденным селам и городам. Предательство, сотрудничество с немцами, пособничество, отказ помочь партизанам – разные степени вины были, но суд был скорый и одинаковый. Да и как ему быть другим: если ты мог бороться с врагом, но не боролся, когда твоя родина истекала кровью, значит, ты не достоин звания сына этой родины.
И когда встречались колонны военнопленных, Пауль мог также видеть, с какой ненавистью вытаскивали из них власовцев. Власовцев, которые хорошо знали, что попасть в плен для них конец, и дрались ожесточеннее немцев. Теперь, вот так обнаруженные, они уже дальше не шли. Они оставались лежать в стороне у дороги – как предатели родины.
Ну, с ним, с Паулем, так наверно не обойдутся, если установят, что он не Ахмедов. Может быть, ему всё-таки зачтется, что он воевал, что имеет награды, что пусть и дезертировал с нужной работы, но ведь не отсиживаться в теплое место бежал, а на фронт, чтобы воевать. И не против своих воевал – врага бил. Это, конечно, не могут не учесть. Но срок ему наверняка обеспечен. Так что свидание с семьей, если и состоится, будет недолгим. Свидание перед разлукой, которая будет подольше той, что еще длится.
Но может быть, ему не открываться, а так и остаться Ахмедовым? Но тогда ему, значит, и к семье не вернуться?
Не-ет, не может он не вернуться к своим... Однако что же это выходит? Не открываться он не может, и открыться тоже не может. Домой возвращаться ему нельзя, и не возвращаться – для него тоже не жизнь. Что же делать ему? Прямо ложись и помирай.
Но нет, умереть он сейчас тоже не может. Хоть жена, хоть дочка должны же узнать, что не где-то в придорожной канаве умер их муж, их отец, а в бою погиб, за родину свою пал на поле боя.
Вот ведь, черт побери, и жить, получается, нельзя, и погибать нельзя. Ничего ему нельзя. Только воевать и можно. Воевать и бояться конца войны. Бояться победы! Ну и закрутило его...
Пауль вспомнил, как с месяц назад к ним на батарею прибыл с пополнением один сибиряк, с Алтая. Услышал он, как Пауль по-русски говорит, и как бы мимоходом заметил ему: «Слушай, ты по-русски говоришь, прямо как у нас на Алтае наши немцы. Ты случаем не земляк мой?». Сжалось тогда у Пауля всё внутри, но взял себя в руки, сказал, что он почти и вырос в немецком селе, только не в Сибири, а на Кавказе. И немецкий поэтому хорошо знает. Может быть, поэтому и акцент такой, что немецкий знает. А потом, русских-то у них в селе почти не было, и если и говорили по-русски, то с немцами, а значит, и акцент нетрудно было перенять...
Надькин тоже присутствовал при этом разговоре, но опять промолчал, только внимательно так посмотрел на Пауля. Пауль же долго не мог успокоиться. Не дай Бог, на батарею настоящий азербайджанец придет! Как бы ни говорил Пауль по-азербайджански, установить, что это не родной его язык, ведь проще простого. А установят, держись тогда, Ахмедыч...
Пауль мучительно искал выход из своего странного положения, но не находил его. Только всё чаще ловил себя на том, что становится очень неосторожным. И это сейчас, когда бои с каждым днем ожесточеннее, когда расстояние до немцев иногда такое, что ствол миномета стоит почти вертикально и свои же мины чуть ли не обратно в ствол падают. То и дело Надькин кричит ему: «Ахмедыч, в укрытие!». А позавчера, когда они никак не могли выбить немцев из села, и уже кончились у них мины, а вокруг и над ними всё так же беспрерывно шуршали, свистели осколки и тонко пели пули, он вдруг схватил карабин и хотел подняться из окопа, чтобы сверху попытаться кого-нибудь подстрелить в этом проклятом, уже почти стертом с лица земли, селе. Надькин кинулся к нему, еле успел схватить его сзади, дернул изо всей силы вниз, так что Пауль вмиг оказался на дне окопа, а Надькин на нем, крича сквозь грохот и вой: «Тебе что, жить надоело? Лежать!»
А вечером, когда всё стихло, Надькин устроил ему «беседу».
– Скажи-ка, Ахмедыч, что с тобой происходит? – начал он. – Ведь войне вот-вот конец, а ты что делаешь? Зачем ты сегодня наверх полез? Сгоряча?.. А ты не горячись! Война, она ведь не любит особо горячих-то, разве не видишь? Ну, хорошо, пусть бы ты даже кого там кокнул сегодня. Хотя, наверное, и не увидел бы никого, потому что они тоже не дураки, не встанут там во весь рост: «На, стреляй в меня, дорогой Ахмедыч!». Сидят в траншеях, носа зря не высунут. Но допустим, кого-то и кокнул. Ну и что? Разве хорошо нам, если из-за одного фрица погибнет один наш? Потеряем, к примеру, тебя, нового наводчика надо будет ждать. А новый неизвестно еще когда будет, да какой будет. Значит, весь расчет будет расстроен. Из-за какого-то паршивого немца нас вон сколько не сможет воевать как надо. А потом, нам сейчас люди дороже, когда война кончается, а что осталось после нее, сам видел. Так что работы хватит, работников, боюсь, не хватит. Нам сейчас наш человек дороже, чем десять фрицев. Не под Москвой мы сейчас, где тысячи умирали, чтобы час выиграть. К Берлину идем. И техники, снарядов хватает сейчас. Вот ими и будем бить. А жизнь, Ахмедыч, она такая штука, что может пригодиться еще. Даже после того, когда так тошно, что жить не хочется. По себе знаю. Когда из плена бежал, к своим пришел, а меня на допросы каждый день, думал, пристрелили бы лучше, погиб бы я лучше, чем так. Жить не хотелось. А вот, как видишь, пригодилась-таки жизнь, а? Как думаешь? Тоже так думаешь? Ну, слава Богу...