Девушка внимательно посмотрела на него и вздохнула.
— Нет, это я не права. Напала на вас, правда как пчела пыльцы дурмана объевшись.
Николай улыбнулся на странное сравнение:
— Бывает… Мы понятия не имели, что так поздно. Засиделись с ребятами и политеха. Они в Минск с агитками едут. Будут ездить по колхозам, выступать, помогать колхозникам. Интересные товарищи.
— Правильное дело. А мы шефствуем над детским домом. Когда вернемся, поедем пионервожатыми в лагерь.
— Тоже хорошо, — заверил Николай, не чувствуя что продолжает улыбаться. Ему было все равно, что говорит девушка — он слушал ее голос и слышал интонации скрытых эмоций: сожаление, что не может, как студенты поехать в колхоз, желание быть полезной, неуверенность в себе, наивное стремление чем-то выделиться и вину, за то что посмела лезть не в свое дело и пенять взрослым мужчинам. Все это было настолько открыто, ясно, что вызывало лишь одно желание — погладить ее по голове, успокаивая и уверяя — у тебя все впереди, ты уже не бесполезна, раз в состоянии постоять за себя и других. И не виновата, совсем ни в чем не виновата.
— Мало. Хочется так много сделать, успеть. А нам еще два года учиться. Но хорошо учиться это тоже очень важно, правда?
— Правда.
— Я стараюсь, но все равно два предмета никак не даются. Физика такая трудная. Нет, скорей всего я глупая, никак ее понять не могу. А надо. Летчицей хочу стать. Я в ДОСААФ записалась, три прыжка уже сделала. Страшно было, даже дух захватывало. Вы прыгали?
— Тридцать девять прыжков.
— Ого! Страшно было?
— Первый раз — да. Но страх приручается и покоряется.
— Да. Ему нельзя давать волю, — и вздохнула. — А я трусишка. Противно осознавать, но это факт. Жуткое, отрицательное качество.
— Преувеличиваешь.
— Нет. Знаете, Николай, я даже ехать одна с подругой боялась. И сейчас боюсь. Сты-ыдно.
— Чего же боишься? — не заметив, как перешел на «ты», спросил мужчина.
— Смеяться будЕте.
— Не буду.
— Того, что будет, страшусь. Встречи. Я еду к человеку, которого никогда в жизни не видела. А он мой отец. А если я ему не нужна? А если он вообще не знает обо мне и знать не хочет? А если это ошибка, и он мне не отец? Хочу его увидеть, поговорить и боюсь. Что я ему скажу? Как это все произойдет?
И что ее потянуло на признание? Почему захотелось поделиться своими переживаниями? Может ночь, темнота располагала, может сил больше не было держать в себе, а может… нет.
Николай посерьезнел: ничего себе тайна прячется в душе девочки.
— Все будет хорошо. Если отец — признает и будет рад, поверь.
— Думаете?
— Уверен. Не стоит бояться — радоваться нужно — родной человек нашелся.
— Радуюсь… Но все равно тревожно.
— Пройдет. Встретитесь и поймешь — зря волновалась. Ты сама ехать к нему решилась или родные подсказали?
— Брат. Правда, он мне не родной, но роднее любого родного. Путано, да?
— Нет.
— Мой брат удивительный человек, кристально честный, а сестра — кремень. Характер твердый, справедливая. Она жена брата, вернее они муж и жена, но меня воспитали как сестру. И, оказывается, все это время искали моих родных. И от меня не посчитали нужным скрывать, что я имею другие корни. Представляете, сколько в них благородства! Мне так хочется быть похожими на них, не огорчать, не позорить, — вздохнула.
Девушка гордилась своими приемными родителями и не скрывала этого. Она вообще ничего не скрывала. Ее откровенность и доверчивость вызывала у Николая трепетную нежность и страх спугнуть разговорившуюся вдруг девочку неосторожным словом или взглядом. Казалось бы — детский лепет, отмахнись, но он не мог. Что-то незримо все крепче связывало его с ней, еще неосознанно, но все четче и сильней.
Ее переживания, в чем-то наивные, в чем-то глупые, в чем-то действительно стоящие внимания, воспринимались им всерьез, и так, будто свои.
Странное состояние, непривычное, непонятное для него.
Чем же она задела? Что в ней?
— Я уверен, твои близкие гордятся тобой.
Девушка помолчала и призналась горячим, щемящим в своей невинно-наивной тоске шепотом:
— Вы когда-нибудь совершали отвратительный поступок? Нет, вы — нет, — вздохнула. — А я да. То, что я сделала, ужасно. Прошло много лет, а мне до сих пор стыдно, и я не знаю, как исправить, как изменить. Не могу забыть.
— Что же такого ужасного ты совершила?
Он был уверен — ничего плохого, какая-нибудь мелочь, возведенная в ранг беды. И был сражен услышанным, тем надрывом в голосе, с которым она выдала совершенно неожиданное:
— Когда я была маленькой, соседка оставила свою дочку у нас, чтобы Надя присмотрела. Она два персика дала, дочери и мне. Один подбитый, другой целый и спелый. Он ее девочке… Ей всего два годика было, а мне восемь… Я сподличала, съела целый. Я знала, что поступаю дурно, понимала… и сделала. Мне слова не сказали, но… лучше бы убили.
Девушка всхлипнула, и Николай испугался, что она заплачет — сел, вглядываясь в ее очертания в темноте. Лена не плакала, уткнулась в подушку, пряча лицо от стыда.
И в этот миг он понял, что ему все равно, сколько ей лет, все равно, сколько ему. Не забыть ему ее, встречи, что словно сама судьба устроила, этой ночи и признания, над которым бы посмеяться с высоты своих лет, опыта, что все больше в грязь окунает и ничему уже удивляться не дает, а верить заставляет с трудом.
Иллюзий он давно лишился, еще в тридцать седьмом, который его семью чудом обошел, но близких знакомых вымел начисто. На мать его тогда соседка донос написала и взяли ту ночью. Николай не знал, что делать и что думать. А на руках сестренка десятилетняя, больная. Ревела сутки, не успокаиваясь, потом слегла и не вставала неделю. Он думал — умрет, извелся за нее и за мать. А потом услышал, как соседка по коммуналке другой рассказывает, что и как сделала, да почему. «Хороший» у нее аргумент был — комнату Саниных занять хотела.
Он недолго думал — ночь. А утром пошел и такую историю в НКВД рассказал про ту соседку, что через день мать домой вернулась, а доносчицу в ту же ночь взяли. Никому он о том не рассказывал, как и о том, какие бумаги подписал. И грехом не считал — мать вернулась, сестренка выжила, квартира отдельная теперь у них. Какой ценой — его дело, ему рассчитываться. Да, сотрудничает, да, пишет, но не сдает и не предает своих, а таких как та соседка только так и давить надо. Хоть так. Прав, не прав — правда у каждого своя, хоть и кричат — одна на всех. Он свою выбрал, с ней и шагает. Молча, без всяких угрызений.
А эта девочка съеденный персик в грех возвела…
— Ты москвичка?
Лена удивленно посмотрела на него:
— Да.
— Где живешь?
— На тверской.
— Серьезно? В каком доме?
— В двенадцатом, а что?
— Да ты что? Случайно не в двадцать четвертой квартире?
— Нет, в тридцать четвертой. А что?
Ничего. Теперь я знаю твой адрес, — улыбнулся про себя.
— У меня друг на тверской живет. А я сам с набережной двенадцать, двенадцать. Запомнить просто.
— Зачем мне?
— Так, — пожал плечами. — Придется — буду рад.
— Вы в Москве служите?
— Нет.
И молчок. Лена не стала переспрашивать, понимая что ответа не получит — военная тайна. Правильно.
Николай лег и сказал:
— У меня мама и сестра. Отец в гражданскую погиб. Никого больше из родни.
Девушка задумалась: вроде ничего не сказал, а вроде — все.
И прав. И в точку.
— У тебя есть брат и сестра. У тебя есть отец. Спи и не о чем не тревожься.
Пара слов, а на душе тепло стало и спокойно.
Лена вздохнув, обняла подушку и прошептала:
— Спасибо.
Николай лишь улыбнулся.
Глава 3
Дни как сады и поля за окнами пролетали, часы как города и поселки отщелкивали. Позади остался Смоленск, Могилев, Слуцк, Брест был все ближе. Если бы не лейтенанты, особенно Николай, с которым Лена с той ночи сблизилась и подружилась, она бы извелась от волнения от предстоящей встречи с отцом. Но думать ей об этом не давали, отвлекали, развлекали. Да и забота другая появилась — Надя. Не на шутку та в Дроздова влюбилась. Смотрела так, что Лене казалось, гимнастерка его вспыхнет, и вела себя отвратительно — то хохотала как ненормальная, то глупости городила такие, что Скрябина была готова сквозь землю от стыда провалиться.