Они оба знали, что Марта Мария Тейдж страдает мигренями, и доктора все никак не могут подобрать ей правильные лекарства. О своем смертельном диагнозе миссис Тейдж не сказала никому. Фишбейн даже подумал потом, что, может быть, она, во всем положившись на Господа Бога, не собиралась впутывать в эти дела никого из посторонних. Это касалось только ее, Марты Марии, и Господа Бога, который ее отзывал. В самом начале апреля она слегла и категорически отказалась от больницы. Доктор, с которого она взяла честное слово не сообщать дочери о том, что это конец, выполнил ее просьбу. За миссис Тейдж ухаживали две сиделки. Эвелин переехала обратно в свою девичью спальню и находилась при матери безотлучно. Рано утром шестого апреля она позвонила мужу и попросила его приехать. Марта Мария Тейдж сидела на высоких подушках и ловила воздух слипшимися губами. Рассветное солнце ярко освещало ее лицо, такое белое, как будто его завалило невидимым снегом. Каждая черточка этого лица трепетала и находилась в движении. Вдруг с той внезапностью, которую знает только природа, моментально усмиряющая ураган или, напротив, обрушивающая его на мирно заснувшее поле, движение в лице миссис Тейдж завершилось. Оно успокоилось, быстро застыло, лишь лоб оставался минуты две теплым, как будто какая-то сильная мысль не сразу ушла, но немного помедлила.
Эвелин была на третьем месяце беременности. Она не плакала даже на похоронах, и Фишбейну показалось, что перед ним совсем другая женщина, которой он почти не знает. Она ни у кого не искала помощи и ни с кем не делилась своим горем. Даже с мужем почти не разговаривала, и вечером, когда он пару раз попытался обнять ее, в глазах ее появился тот же самый страх, который он впервые заметил, когда пришел к ее матери делать предложение. Неделя после похорон прошла почти в полном молчании. Наконец Фишбейн не выдержал и спросил у Майкла Краузе, как ему быть.
– Оставьте ее в покое, Герберт, – сказал Майкл Краузе. – Я же объяснял вам, что значит «Мэйфлауер». Это не просто корабль. Они приплыли сюда в поисках чистой жизни. Безгрешной. И учтите: сейчас она тоже проверяет вас на человеческое качество.
– Что значит «на качество»?
– Думайте, Герберт.
Краузе слегка усмехнулся и сменил тему. Через месяц молодая пара переехала с Пятьдесят седьмой улицы в опустевший материнский особняк на Хаустон-стрит, где Эвелин не захотела ничего менять. Спальня Марты Марии Тейдж стояла закрытой, кровать ее по-прежнему блистала белоснежным бельем, зеркало отражало кресло с брошенным на спинку шелковым халатом, от которого пахло кожей Марты Марии: немного духами, болезнью и слабостью. Фишбейн надеялся, что после траура наступит другое время, когда можно будет опять радоваться жизни, но Эвелин была совсем другого мнения. Одной из ее особенностей, к которым он никак не мог привыкнуть, было то, что она не возражала, не спорила и все-таки добивалась своего.
Ее округлившееся нежное тело, в котором уже шевелился ребенок, стало для Фишбейна не только особенно желанным из-за того, что сейчас происходило в нем, оно и физически распаляло его гораздо сильнее, чем прежде, как будто, обладая ею, он тоже участвовал в том, как растет внутри нее новая жизнь. Когда он осторожно опускался на Эвелин, и вдруг молниеносный горячий толчок под кожей жены отдавался и в нем, его заливало болезненной радостью: ребенок был частью не только ее, но частью его самого.
Эвелин, однако, делала все, чтобы избежать физической близости. Из чайной задумчивой розы, как в шутку дразнил ее муж, она превратилась в холодный бутон, и он раскрывал его чуть ли не силой. Но и в том, как она вырывалась из объятий и отворачивалась, было что-то обжигающее, притягивающее его. Он словно бы заново завоевывал собственную жену, и тело ее превращалось в добычу. Она убегала, а он догонял. Однако была и душа, от которой Фишбейн отступился. Душа ускользала, темнила, таилась. Но нечего делать, придется жить так. Что стоит за этим так, он не понимал, но чувствовал сильную тоску всякий раз, когда после близости она уходила в ванную, надолго оставалась там, а возвращаясь, молча ложилась на свою половину кровати и закрывала глаза.
В середине шестого месяца беременности жена категорически запретила прикасаться к ней и спала теперь одна в своей бывшей детской.
Наверное, тогда развалилась их жизнь. Они не поняли этого и еще долго продолжали копошиться внутри ее, как люди, у которых сгорел дом, продолжают копошиться внутри головешек, вытирая об одежду черные, рассыпающиеся, ни на что не годные предметы.