Американские солдаты не хотели умирать и не понимали, почему именно они должны умирать, если узкоглазые люди на юге маленькой страны не могут договориться с точно такими же узкоглазыми людьми на севере этой страны. Они отступали от собственной смерти, следы их сапог размывало дождями, и рисовые поля, погруженные в глубокую воду, шептали одно шелковистое слово, короткое, кроткое слово хаки, что значит иди, уходи на корейском.
Ночью, когда солдатам давали поспать три-четыре часа, Фишбейн пробирался к палаткам беженцев, и Джин-Хо выныривала к нему из темноты, словно рыбка из ручья. Он обнимал ее, и от движения ее ресниц, которые вздрагивали на его щеке или губах, у Герберта сразу мутился рассудок. Он пил влагу Драгоценного Озера, жены своей, нежной Джин-Хо, и не уставал наслаждаться ее этой круглой и маленькой грудью, ее животом, выскальзывающим из руки в ту минуту, когда они вдруг замирали на мокром плаще, опять подымались над ним и опять замирали, и так до тех пор, пока что-то вдруг не разрывалось внутри и Фишбейн проваливался в темноту с огнем во всем теле, и стоном, и криком.
Они выгрызали себе эту радость, как зверь выгрызает коренья из снега, и так было каждую божию ночь.
2
Но если рассказывать, то по порядку.
Солдат Герберт Фишбейн, которого звали когда-то Григорием, сначала жил дома, на улице Пестеля. Семья состояла из мамы с отцом. Еще были дед, была бабушка, жившие не так далеко от них – в Царском Селе. Ему было только двенадцать, когда умерла его мама. У мамы был должен родиться ребенок, и все его ждали: отец, дед и бабушка. Сам Гриша старался об этом не думать, и вид изменившейся мамы с огромным ее животом его мучил. Ребенок родился. Когда акушерка, поднявшая руку, чтоб хлопнуть мальца по спине, как положено, взглянула, скосивши глаза, на кровать, где стихли негромкие стоны родившей, она увидала, что Гришина мама лежит неподвижно и больше не дышит. А вечером умер и этот младенец, проживший на свете четыре часа. Никто не запомнил его. Когда хоронили дитя вместе с матерью, собравшиеся все смотрели на женщину и не понимали, как все же случилось, что это она, молодая и сильная, спокойно носившая плод, энергичная, лежит теперь в узком открытом гробу, а рядом лежит нежно-белый комочек, примерзший к груди ее, как примерзает птенец к запорошенной мерзлой земле.
Маму с братом похоронили на Серафимовском кладбище, а в сорок первом, еще до начала войны, отец его, Цыпкин Олег, высоченный, весьма волевой человек, скончался от туберкулеза, поскольку работал тюремным врачом, а там было много чахоточных. И снова вокруг удивлялись, что смерть как будто повадилась в эту семью: врач Цыпкин казался здоровым и сильным, а тут вдруг, пожалуйста, туберкулез. Почти даже и не болел. А Гришу забрали к себе дед и бабушка. Войной вроде бы и не пахло, но бабушка вдруг распорядилась, чтобы они оба – внук с мужем – сменили фамилию, стали Нарышкины. Нарышкиной была Гришина бабушка, а дед был Фишбейном. Что она наговорила ему и почему дед согласился на ее просьбу, сначала не поняли. Нелепость бабушкиного решения была очевидна: все Царское Село знало Карла Иваныча Фишбейна, главного врача больницы имени Семашко, приветливого, широкоплечего, с лохматой седой бородой. Но дед с ней не спорил: теперь они жили для внука, и внуку могло повредить то, что дед был Фишбейн. Пусть будет Нарышкин.
Опять же и здесь – предыстория. Не побоявшись в свое время влюбиться в чернобородого и горбоносого Карла Фишбейна, встреченного ею в Швейцарии, где он учился медицине, а она, восемнадцати годов от роду, круглолицая и кареглазая, любовалась вместе с матерью и старшей сестрой видами озера Леман, бабушка переехала к нему в студенческие номера, где стала Фишбейну гражданской женой. Потом они оба вернулись в Россию в разгаре войны. А тут революция. Карл Фишбейн остался жив чудом. Спасло то, что врач был хороший. Да, это одно и спасло. Подозрения властей, которые могли растереть бабушку в порошок за ее пышную дворянскую фамилию, она усмиряла рискованным образом: писала упорно в анкетах «дочь дворника бывших буржуев Нарышкиных, Потапа Игнатьева, который крещен был фамилией барина, Нарышкина Льва, только для издевательства. И все документы утеряны».
Достаточно было один раз взглянуть в ее карие глаза, обведенные благородными тенями, поймать ее смех и заметить к тому же, как медленным и очень плавным движением она поворачивает к собеседнику лицо свое под серебристой косой, уложенной пышно над выпуклым лбом, как тут же всем и становилось понятным: все ложь в этих мертвых и страшных анкетах.