Выбрать главу

А между тем, оставив нашего героя у поганой речки, мы не доглядели, как он, сладив с первыми житейскими каверзами, сразу закалился и приезжает на трамвае в обшарпанное московское общежитие, где, лежа на койке, глядит в потолок. И хотя, по мысли Мармеладова, надо, чтобы каждому человеку было куда пойти, - ему пойти некуда. Глядя в потолок, он думает о том, что нам-то с вами пойти есть куда. И до многого додумывается. А за стенкой вьетнамские студенты жарят на азиатской жаровне и на прогорклом масле добытые по дешевке с бойни коровьи хвосты.

Однако наш Растиньяк, хотя и прозябает не в пансионе мадам Воке, а на общежитейской койке, своего не упустит. Тут он вне конкуренции.

Но разве же в столице нет своих гордецов? Почему тогда они пасуют столичные его современники?

Потому что он вышел в путь с котомкой, а они - в гастроном с авоськой.

В отличие от пришлеца, который обстоятельства себе создает сам, столичный житель - заложник обстоятельств сложившихся. Провинциал въезжает на трамвае в свою спесивую судьбу как есть - без истории вопроса, без связей и без оглядки на что-либо. Для горожанина же, кроме трамвайных, имеется целое множество накатанных путей - семейные традиции (он обязательно пойдет в невропатологи, раз невропатологи - папа и мама), круг общения, ранняя усталость от успехов или неуспехов, отсутствие долгого дыхания и тренированных для победительного марафона выносливых мышц.

Все сказанное не относится к честолюбцам и гордецам, ступающим на стезю нормальной профессии или вдохновенного поприща. Побеждать столицы - их прямое дело. Поэтому из Холмогор придет Ломоносов, из Таганрога - Чехов, а стопы Нуриева ради мировой славы обязательно отрясут прах башкирского проселка.

Речь не об этих. И не о Чаплине, который, сбежав из лондонской глухомани и подплывая к Нью-Йорку, грозится его победить. И не о Бальзаке, уроженце областного города Тура, написавшем:

"Оставшись в одиночестве, студент прошел к высокой части кладбища, откуда увидел Париж... Глаза его впились в пространство между Вандомской колонной и куполом на Доме инвалидов - туда, где жил парижский высший свет... Эжен окинул этот гудевший улей алчным взглядом, как будто предвкушая его мед, и высокомерно произнес:

- А теперь - кто победит: я или ты!

И, бросив обществу свой вызов, он, для начала, отправился обедать к Дельфине Нусинген".

Но тут и в нашем тексте произошли обеденные события, ибо в стенку постучали. Это вьетнамские ребята пригласили нашего угрюмца на коровьи хвосты.

"Вилку только захвати!" - сказали они.

КАК ЛЕММИНГИ

"Увы, история человечества - еще и цепь великих разрушений, и если подумать, каким образом до изобретения пороха рушили разные несокрушимые стены, наше изумление работой художника уступит место недоумению и непостижимости того, какая для черного дела требовалась настойчивость и как такое производилось", - заметил автор в каком-то из своих размышлений.

Кстати, сокрушение циклопической кладки Соломонова храма, Баальбека или чего-то, сложенного на яичном белке и на годами лелеемой, без остатка прогасившейся сметанообразной извести, на которую пережгли мрамор эллинского храма вон с того холма, совершалось, дабы вместо каменного чуда оставить пустырь.

Каким образом невероятные постройки обращали в прах? Какое нужно вдохновение, чтобы так досконально крушить?

Вот громадная стена из гладко отесанных глыб. Каждая - с подземный переход. Под самую верхнюю неделями вколачивают ивовые клинья, поливаемые затем водой, дабы, разбухнув, те глыбу приподняли. Камень зацеплен крючьями. От них - канаты, наворачиваемые внизу на вороты тыщей лошадей и смердов. Вот громадина дрогнула, десятники орут, лошади визжат, рабы рвут жилу. Страшный параллелепипед срывается. Гудит земля, пыль до небес, а он как назло упал к подножью, так что свежие упряжки по особой дороге отволокут его, дабы клинья, молоты и труд сотен людей раздробили глыбу в щебень. С ней покончено. Но в стене таких бессчетно, а еще - замок врага, и храм врага, и жилища бояр его, и колодцы поотравить, и слободы пожечь, причем руины нежелательны - не проведешь плугом борозду. Цель антихристовой работы одна: мерзость запустения.

Как же не терпелось узреть этот прозор - брешь в ходе времен, сразу зарастающую травой! Как подмывало унести ради пустого места упакованный по-магазинному рейхстаг!

Однако пуще ярости разорителей поражает дьявольская черта созидания разрушительная работа творчества, ибо разве не каменщики с архитекторами пережгли на известь белый храм?

Не я ли когда-то опиливал слободской ножовкой углы дубовому столу, превращая его в вожделенный круглый, чем лишил старика возможности оставаться раздвижным, то есть служить застольем многим гостям, а мне ночным ложем, когда эти гости наезжали? Разве не ваятели Кватроченто устраивали каменоломни в Колизее, дабы не тратиться на дальние поездки за мрамором? Разве не Ломоносов перешиб немецкими ямбами хребет доведенной было Тредиаковским до совершенства силлабике, чем обеспечил силлабо-тонический триумф русскому стиху?

И значит, по случаю всякой удавшейся новации следует воздвигать храм Спаса на Крови. На крови предшественника, ибо предшественник всегда повод для отрицания. А всё потому, что перволюди, вкусив от древа познания добра и зла, их как раз и не познали. Наркотизированные сатанинским яблоком пусковой библейской дискетой, вовсе не содержавшей файла "добро-зло", но файл любопытства как такового, загружающий в нас жажду познания, жизнь во имя познания, любовь во имя познания и, конечно же, смерть, ибо из-за нештатной дискеты компьютер все-таки зависает... Для красного словца пусть он будет марки "Apple" (см. англо-русский словарь и фамилию автора этой книги).

Автохтоны Южной Америки каждые сто лет самоубийственно уничтожали следы собственного бытованья, дабы начать всё сначала. Схоже ведут себя зверьки лемминги, когда, расплодясь, миллионами устремляются без дороги к какой-нибудь круче и совершают массовое самоубийство, бросаясь с нее в воду.

Европа пресуществлялась иначе. Идеи побеждались новыми не сразу. Ренессанс неспешно зубоскалил над готикой, но в свою очередь был выживаем суетным великолепием барокко, а тут жеманное рококо уже усаживается на пуфики, хотя наполеоновский ампир не за горами египетских пирамид и египетских ассоциаций... А последний великий стиль - изощренный, чувственный модерн? Куда дальше-то? А дальше некуда - геометрические города и стеклянные небеса с дробленными в них облаками...

Но это - вообще, а если в частности, то чем успешней факт вдохновения, тем пагубней разрушительный эффект. И пускай поэт заклинает: "Молчи, скрывайся и таи!" - собратья его "и чувства, и мечты свои" вверяют хоть кому, разбалтывая их толпе, то есть пошлякам.

Вспомним Паустовского и воспетые им (а значит, затем вытоптанные) Коктебель и Мещеру. Вспомним Окуджаву, указавшего болванам точечку на земном шаре - Арбат.

Они же оба - гаммельнские крысоловы, за чьей дудкой охочими толпами устремились дети и крысы. Причем дети с годами стали краеведами, а крысы туристским сбродом в кроссовках.

Французские писатели с Провансом тоже переборщили. Теперь там околачивается кто ни попало, дыша степным воздухом и покупая сушеные травы, отменные в еду. Сочинения воспевателей Прованса никто, ясное дело, не знает, ибо эта штука посильней легкоусвояемого "ах, Арбат, мой Арбат!", при том что человек толпы, дабы сохранить лицо, никогда не признается, что был кем-то увлечен и совращен. И явись сейчас на Арбат Булат Шалвович, и стань он увещевать: "Чего вы тут шляетесь? Это же моя религия, а вы с медведями фотографируетесь, армейскими обмотками торгуете!" - Великий Инквизитор променада ему заметит: "Зачем ты пришел нам мешать?"

Оно так, но раз уж были помянуты Достоевский с Паустовским и Окуджавой, хочется сказать два слова о себе. Ибо это я сочинил встарь шлягер "Руды, руды рыдз!", не смолкавший в поездах и на пароходах, за что, проживая в блочном доме с нулевой звукоизоляцией, немедленно поплатился: мой сосед терзал дефицитную пластинку сутками. "Руды, руды рыдз, ну окажись поближе!" - хотя куда уж ближе? Сон и покой кончились! Встретив соседа, я спросил: "Чего это вы такое заводите?" Он снизошел до объяснения. "А кто слова сочинил - не поглядели?" Сосед высокомерно хмыкнул. Вернувшись домой, сосед на этикетку, надо полагать, глянул, ибо больше ни разу пластинку не поставил.