Настя встала, снова набросила платок и, закинув руки за голову, завязала концы. Устало нагнулась за сеткой с едой и тусклым голосом сказала:
— Я пойду, пожалуй. У меня еще четыре точки не обойдены. Будь здорова, Танюша.
— Ладно, тетя Настя, — машинально ответила девушка.
Люба старательно думала о посторонних вещах. Попыталась в деталях представить свою будущую работу оператора по добыче нефти. Вспоминала техникумовскую жизнь. И усиленно доказывала себе, что причина перехода в бригаду — в желании попробовать более трудную и интересную работу. Но когда краешком мысли как бы задевала истинную причину, чувствовала, как горячо вспыхивают щеки под шалью. Брешь в ее слабенькой самозащите услужливо заставляла Любку явственно видеть огромную сцену Дворца нефтяников, гулкий квадратный зал, голубовато-серебристый задник, на фоне которого в ослепительной рубашке расхаживает парень, слегка развязный, с нахально-ленивым взглядом светлых глаз. Уж очень вольно он вел себя перед зрителями: походка развинченная, нарочито небрежные жесты во время дирижирования. Но что выделывала в руках у него серебряная, сверкающая — даже глазам больно! — труба. Казалось, в ее узкое металлическое горло вложены живые голосовые связки. Оркестр, сидящий за спиной солиста, покорялся этой золотогорлой трубе, как побежденный победителю. Зал шумно аплодировал, а этот… с нахальными глазами, часто и неровно дыша, махал рукой публике, презрев общепринятый поклон — словно выигравший все заезды мотогонщик. Любка тайком провожала его взглядом, когда приходилось встречаться на территории базы промысла, на комсомольских собраниях, где ему постоянно перепадало. Едва увидев его бесформенную желтую шапку-развалюху, Любка терялась, на вопросы отвечала невпопад и вообще становилась сама не своя. Позже пришло раздражение. Раздражала его самоуверенность, лихо задранная шапка, вечно расстегнутый ватник на груди — с тем расчетом, чтобы был виден узор на свитере, преувеличенно громкий смех.
Подумаешь, знаменитость! Она не удержалась, и однажды, когда приехали на 1206-ю скважину ставить дебитомер, нарочно сама покрасила донельзя испачканный мерник, прихватив и другую арматуру, и оставила издевательскую надпись. Потом «музейный экспонат» — одежда, обнесенная веревкой. Наконец, карикатура. А когда у витрины поднялся хохот, Любка сама чуть не разревелась, увидев растерянное лицо Анатолия.
И вот сейчас она с замиранием сердца ждет его. Он, наверняка, все уже знает, догадался.
От звука ворвавшейся в будку метели Любка вздрогнула, будто хлестнули ее по спине. У входа стоял пожилой мужчина в полушубке, с заиндевевшими бровями на худом, кирпично-красном от холода лице. Рядом переминался увалень в сапогах, доходивших до самых колен, и на лице его почему-то сияла улыбка, обнажая редковатые зубы. Люба шагнула к пожилому и выпалила одним духом:
— Здравствуйте, я Любовь Ромашова, назначена к вам помощником оператора. Вы ведь Сафин?
— Точно так. — Сафин обвел глазами помещение, и скупая улыбка появилась на его лице. — Да ты, никак, прибралась? Гляди-ка, окна протерты, газеты на столе. — И ткнул спутника в бок. — Стыдитесь, молодые. Ко мне на вахту, помоператора, значит. Лады. А то у меня одну красавицу в аппарат управления забрали, больно чертит хорошо. Только габариты у тебя… это самое… небольшие. Еще упадешь в мерник — и не заметим. — Улыбка на его губах растаяла. Нахмурившись, он начал хлопать по карманам, одновременно оглядывая диспетчерскую.
— А где ж фонарик? Не у тебя, Гена? Ну, так и есть — забыл на скважине.
— Я сбегаю, — с готовностью откликнулся пришедший с ним парень. — Мигом притащу.
— Нет уж, я сам. Не найдешь. — Он повернулся к Любе:
— Ты посиди, дочка, я сейчас.
«Значит, зовут Геннадием», — отметила про себя Любка, испытывая огромное облегчение от того, что Анатолия еще нет. Гена, с любопытством поглядывая на Любку, уселся за стол, вытащил из кармана сверток и собрался ужинать. Как выяснилось впоследствии, Гена ел часто и понемногу, словно колибри, по выражению начальника участка Старцева, и даже в присутствии незнакомки не собирался изменять своей привычке. Однако вежливость не позволяла Геннадию оставлять без внимания нового человека, и единственное, что он мог предложить, — поесть с ним: